Путь к Горе Дождей Наварр Скотт Момадэй Феномену Н. Скотта Момадэя трудно подобрать аналог. Прежде всего, потому что у этой творческой личности множество ипостасей, каждая из которых подобна новому чуду, способному послужить темой самостоятельной беседы и анализа, ибо каждая связана с удивительными открытиями. Путь этого мастера богат откровениями, он полон новаторства во всех сферах творческой деятельности, где бы ни проявлялась щедрая натура этого человека. Наварр Скотт Момадэй Путь к Горе Дождей Путь к диву и упоению Феномену Н. Скотта Момадэя трудно подобрать аналог. Прежде всего, потому что у этой творческой личности множество ипостасей, каждая из которых подобна новому чуду, способному послужить темой самостоятельной беседы и анализа, ибо каждая связана с удивительными открытиями. Путь этого мастера богат откровениями, он полон новаторства во всех сферах творческой деятельности, где бы ни проявлялась щедрая натура этого человека. Бросив взгляд из сегодняшнего дня, с вершины по имени Тсоай-тали (индейское имя Момадэя) в минувшее, отметим первое и самое заметное – роль писателя как основоположника целой литературы. Камерное событие, связанное с изданием в 1967 году повести «Странствие Тай-ме» (первоначальный вариант «Пути к Горе Дождей»), фактически положило начало современной литературе «коренных американцев», в том числе, так называемому «прерийному роману» и вообще всей системе приемов и средств этого направления в американской прозе, среди авторов которой Момадэй до сих пор остается высочайшей вершиной. К этой небольшой повести, со всём многообразием ее свойств, нам еще предстоит вернуться. Новой этапной вехой в творческом развитии Момадэя-писателя стал роман «Дом, из рассвета сотворенный» (1968), через год награжденный премией Пулитцера . Книга сразу вызвала оживленные споры, поскольку вместе с новым героем и проблематикой в литературу вошел и новый художественный язык. Образ мятежного юноши, индейского ветерана Второй. Мировой, поставленного по воле XX века, между двумя мирами – американским и традиционно-индейским – вобрал в себя судьбы многих созвучных аборигенных характеров. Главный персонаж романа, с символичным именем Авель, действительно стал символом современной индейской молодежи, «витязем на распутье», дальнейший путь которого, при всей стойкости героя, полон неясностей, как и у многих его соплеменников. Но драма его судьбы явно контрастирует с впервые заявленной и мощно зазвучавшей темой «пути народа к рассвету» – идеей духовной неистребимости народа и его ценностей, воплощенных в традиционной культуре, среди которых – поддержание жизни и гармонии в мире и следование высоким урокам, преподносимым человеку самой природой. Поэтому в романе в более явном виде, чем в предшествовавшей ему повести, проявился дух манифеста живой индейской культуры. Книга открыто выступила от лица всех аборигенных культур, поскольку обозначенный в ней конфликт – между природой и человеком, между цивилизацией и культурой – стал ведущим во второй половине нашего века. Вскоре по роману был снят фильм, где роль главного героя впервые сыграл актер-индеец Лэрри Литлберд В крупной литературной форме рельефно выявились характерные качества Момадэя как художника слова: особое внимание к фразе, поэтичность и ритмика в неповторимой атмосфере особой «магии» речи. Сам роман, отчетливо уподобившись ритуалу от традиционного устного зачина до концовки, при кольцевой композиции и четырехчастной структуре – явил творческую парадигму для нарождающейся новой индейской прозы, воспринятую, осознанно и неосознанно, многими последователями его автора. Другими словами, о себе громко и внятно заявил невиданный дотоле мир, сопоставимый разве только с такими параллельными тенденциями и феноменами современности, как магические миры Гарсиа Маркеса и Чингиза Айтматова (позднее близко познакомившегося с Момадэем). В связи с романом в критике встал вопрос о литературных пристрастиях и влияниях на Момадэя. Их действительно довольно много, и самых разных: это Уильям Фолкнер, Айсек Диннесен, Шекспир, Герберт Мелвилл и традиционные индейские сказители. Но все они лишь помогли ему «осознать некоторые вещи лучше, чем я сам их понимал», говоря словами самого писателя, которому во всем удавалось остаться неповторимым. Однако истории племени, осмысленной через личную судьбу, оказалось недостаточно, и она была дополнена историей самостановления художника в аборигенной семье, прослеженной через несколько поколений. Книга «Имена» (1974) стала художественной автобиографией писателя и одновременно – индейской версией «Портрета художника в юности». В то же время она продолжила поиск аборигенных корней, истоков и смысла «имен», соединяющих поколения, культуры и традиции. Ибо, говоря словами автора, «представление о чьих-либо предках или потомках есть представление о самом себе». Момадэй вновь предложил читателям издание нетрадиционного типа. Книга «Имена», вобрав в себя множество фотографий, авторских рисунков, шрифтовой игры, обозначившей различие планов повествования, воспоминаний и прозрений, стала поиском откровения – о себе, об упоении творчеством, о таинстве бытия. Характерно, что писатель начинает книгу одновременно с мифа о происхождении племени кайова и с происхождения собственного имени: появление этноса предшествует и обусловливает рождение автора, а на эстетическом и смысловом уровне оба события уравниваются. Конечно, важна и биографическая канва, где многое раскрывается в авторской рефлексии. Будущий писатель родился в 1934 году в городке Лоутон штата Оклахома, неподалеку от Горы Дождей и резервации кайова. Ред-ривер, Уошито, Седловинная гора, форт Силл и другие названия, прочно вошедшие в историю страны, стали неотделимы и от его сознания. Отец – Эл Момадэй из племени кайова – был известным художником с собственной студией и «индейским торговцем». В жилах матери, Натачи, текла смешанная кровь поколений белых людей и индейцев чероки. Она была автором детских книг и преподавателем в индейской школе. Текст «Имен» проясняет двуаспектность аборигенного наследия Момадэя: синтез американского Юго-Запада, оседлых обитателей многочисленных деревень пуэбло (особенно Химес, где он прожил немало лет) и навахо, а также степняков- кочевников, кайова. «Я ступаю по земле Юго-Запада, – говорит писатель, – а след мой – на равнинах». Книга, в числе прочего, рассказавшая историю обретения индейского имени писателя (поездка к Каменному Древу и наречение именем Тсоай-тали), стала метафорой обретения собственного места в искусстве, гимном Бытию и размышлением о преемственности поколений. «Всем, чьи имена я ношу, и тем, кто носит мое», – гласит ее посвящение. В этой книге, как и прежде, под одной обложкой сплетается много историй, и оттого знакомство с ней, обрамленной старыми фото из семейного альбома, становится удивительным опытом. Подобно описанным ранее героям (здесь он сам выступает в этой роли), автор воспринимает мир с таким «дивованием и упоением», что острота и самоотверженность его чувства легко передаются читателю. Это обостренное переживание красоты и глубинной сути великого таинства бытия, требующее адекватного воплощения в не менее прекрасном и удивительном таинстве речи, художественного слова, неизбежно привело писателя на стезю поэта. В этом качестве Момадэй начал свой путь сборником «Косяк гусей и другие стихотворения» (1974), пусть небольшим; но включившим несколько по-настоящему ярких вещей. А через два года в свет выходит гораздо более объемная книга его стихов: «Танцор с погремушкой». Смысл ее названия нуждается в пояснении. Речь идет о союзе тыквенной погремушки [В традиционных культурах шаманского типа бубен и погремушка или трещетка играют роль основных культовых предметов, позволяющих создавать необходимые ритмы для вхождения в измененные состояния сознания. – Прим. ред ], обрядовом мужском союзе кайова. Момадэй вступил в это братство по примеру своего деда Маммедэйти (ему посвящен цикл из четырех стихотворений сборника). С тех пор он стал регулярно участвовать в собраниях этого союза с их ритуальными танцами и песнопениями. Поэзия Момадэя обнаруживает не меньшую гамму влияний, чем его проза. Сам он не без оснований называет Э.Диккинсон, Р.Фроста и Ф.Такермана, стихам которого посвятил ранее диссертационное исследование. С благодарностью вспоминает поэт своего учителя Айвора Уинтерса, критика и поэта, экспериментировавшего с аборигенными образами и ритмами. Но не меньшее влияние оказали на поэта и собственно индейские устнопоэтические традиции – степная и юго-западная – во множестве их аспектов и форм, особенно же – так называемая «вещая песня» (или «песня вещего сна»). Рисунок стиха Момадэя может быть весьма разнообразным, а стиль – и книжно-философским, и изобразительно-лиричным, или же полным традиционно- народными интонациями. Образы, навеянные аборигенной магией, в сочетании с особой мелодикой и ритмом поэтической речи, завораживают читателя, вовлекая его в некое сакральное действо в мире одухотворенного слова. Чаще всего это медитативная поэзия, с настроем от экстатически-гимнового до исполненного трагизма и меланхолии, словно под впечатлением приобщения к бесконечной драме вселенского бытия. Постепенно одна из любимых поэтических форм Момадэя – стихотворение в прозе – обособилась в его творчестве в качестве самостоятельного направления. Таков, в частности, цикл «Цвета ночи». По существу, это – видения, исполненные магической силы. Здесь проявилось новое качество художника слова – умение облекать фактическую реальность собственным душевным воображением, благодаря чему «видения» Момадэя образуют особую страну, попадая в которую читатель преображается всем своим существом. Такие стихотворные циклы, как «Мы с землей подарили тебе бирюзу», «Песнь восторга Тсоай-тали», «Формы земли в Абикву», «Вид прерий № 2», стали весьма популярными, войдя в многочисленные поэтические антологии аборигенной и американской поэзии [На русском языке см.: «Я связан добром с землей». Из современной литературы индейцев США. – М., 1983. – Составитель А.В. Ващенко. Стихи Момадэя в переводе А. Сергеева. – Прим. ред ]. Самостоятельной и неизменно впечатляющей стороной поэтического дара Момадэя является то, с какой удивительной выразительностью он умеет читать собственные стихи, обретающие живую объемность в модуляциях его глубокого и напевного голоса. Несомненно, это одна из причин той популярности, которой неизменно пользуются выступления Момадэя в университетских и других публичных аудиториях. Период с середины 70-х до конца 80-х годов в развитии Момадэя-художника стал временем подспудного собирания сил и расширения творческого поприща. В области малой прозы это создание ряда эссе, документальных сценариев. Фильм Момадэя об историко-культурных судьбах индейцев произвел глубокое впечатление на американцев и по настоящее время остается наиболее популярным в этой области. В эти годы писатель преподает университетах США и Европы, а в 1974 году он читает курс лекций в МГУ. С конца 70-х Момадэй заявляет о себе как художник- график, продолживший путь отца. Все это время неспешно, но интенсивно созревает новый большой роман, которому суждено еще долго «не даваться» конечному выражению. В 80-е годы Момадэй становится живой легендой. О его жизни и творчестве пишут биографии и исследования, защищают диссертации. Его произведения обильно цитируются. Чарльз Вудард выпускает в свет характерную и своевременную книгу «Голос предков. Беседы с Н. Скоттом Момадэем» (1989). И вот, наконец, публикуется роман «Древнее дитя» (1989). Те, кто ждал от писателя нового «Дома, из рассвета сотворенного», определенно ошиблись. Критика вновь, как и двадцать лет назад, пребывает в недоумении, несмотря на помещенные на обложке отзывы крупнейших писателей Юго-Запада – Тони Хиллермана, Уоллеса Стегнера и других. Читатель и вправду оказывается перед дилеммой: либо перед ним явная неудача, либо он не в состоянии постичь скрытого «кода» предлагаемого повествования. Это и в самом деле непросто: произведение строится на борьбе противоречивых тенденций, сообщающих ему и силу, и слабость одновременно. Есть что-то, грозящее разорвать сюжет изнутри, уничтожить цельность художественной Вселенной, имя которой – автор; и оттого-то столь явственно ощущается внутренняя напряженность повествования. «Древнее дитя» – это рассказ о самом себе, о годах внутреннего кризиса и его преодолении в мужественном и мощном единоборстве с самим собой, с разрушительными тенденциями, размывающими традиционную культуру извне и изнутри. В книге два героя: художник-метис Сет (на языке кайова – Медведь), и его индейская подруга Грей. Оба ищут друг друга и самих себя, и в частности – гармонии с собственным прошлым, которое внезапно и властно прорывается изнутри собственного естества каждого из них, устанавливая связь личности с уходящей культурой. Сета этот путь ведет через безумие к выявлению и высвобождению в самом себе духа Медведя, а Грей – к обретению призвания целительницы и подруги Сета. И вместе с тем, в романе спорят две параллельные силы, две стихии – аборигенная и «фронтирная» [Фронтир (англ., граница) – термин для обозначения американского пограничья между белым и индейским мирами в эпоху колонизации страны. – Прим. ред] , воплощенная в Билли Малыше, фигуре Старого Запада Америки, особо симпатичной писателю. Ранее Момадэй посвятил Билли обширный цикл стихов «Странная, но подлинная история моей жизни с Билли Малышом». Сюжет романа словно носится по бурным волнам без руля и ветрил, но подлинное средоточие этого произведения совсем в другом: вся армада стилевых и композиционных средств брошена автором на консолидацию распадающейся Вселенной, и в этом ему помогает соединение изобразительных и выразительных средств. Роман косвенно раскрывает происходившее с автором в годы между его дебютом и новым этапом творчества, помогает понять, что годы поиска и «молчания» выводили к новой степени гармонизации. Роман выдержан в поэтике живописного полотна. Об этом красноречиво говорит его четырехчастная композиция: «Планы», «Линии», «Очертания»; «Тени». Таким образом, по мере прочтения перед читателем проявляется как бы художественное полотно. Действительно, стены особняка в Тусоне, где жил писатель, свидетельствуют об интенсивном углублении в графику и изобразительность: именно тогда, когда Момадэй «задержался» с романом, он сложился как крупнейший график, лауреат многих премий, удостоенный ряда персональных выставок. Развивая наследие отца, он изучал народную живописную традицию (в основном, на воинских щитах), а также живопись европейских мастеров (из них он особо выделяет влияние Эмиля Нольде, Фрэнсиса Бэкона и Пабло Пикассо). Итак, «Древнее дитя» – свидетельство личной битвы за сохранение гармонии бытия, за творческую взаимосвязь с индейским наследием. В этой книге вновь проявляются и Момадэй-поэт, и Момадэй-сказитель. Роман как бы смонтирован из множества фрагментов (именно в малой форме Момадэй всегда был особенно силен). Каждый озаглавлен ключевой фразой своего содержания, выделяя ведущий мотив, например: «Последующий миг вечно не наступит», «Она прекрасна во всей цельности бытия», «В отсутствии имени, быть может, и заключается суть всей истории» и т.д. В результате читателю передается ощущение всемирного конфликта хаоса с космосом и в муках обретаемая связь времен, самостоятельной личности и памяти поколений. В творческом почерке Момадэя постепенно сформировалась одна характерная особенность. Поверхностному наблюдателю она может показаться просто повторением. Но углубленному взгляду здесь предстает ряд мотивов, проявляющихся в новых и новых вариациях от произведения к произведению. В общей ткани повествования они напоминают мотивы единой симфонии. Это темы Имени, Маски, Медведя и пр. Поэтому «Древнее дитя» можно представить и как роман-симфонию, выдержанную и в музыкальной гамме (тема Билли Малыша), и в живописной (тема Сета). Тема Медведя, подспудно управляет всем развитием сюжета и несет кульминационный смысл. Это одна из доминирующих линий и в графике Момадэя. По воле провидения, случилось так, что в творческую судьбу Момадэя органично вошла и тема России. Сначала – через знакомство с Советским Союзом, куда он был приглашен в числе первых иностранных профессоров для чтения лекций в Московском университете. Он провел в России полгода – достаточно долгий срок. И хотя многое было закрыто для иностранного преподавателя, никто не навязывал ему своего общества, не мешал бродить по улицам Москвы, и он спокойно мог наблюдать жизнь города, поглощая горячие пирожки среди зимней стужи. В России Момадэй много фотографировал, и в этом амплуа проявив глаз подлинного художника. Он завел немало знакомых и друзей, побывал в республиках Средней Азии. Студенты, слушавшие его лекции в ту пору, помнят, что каждую он начинал новым, только что рожденным стихотворением. Так появились «Вид прерий №1», «Абстракция: старая женщина в комнате», «Станция Краснопресненская» и, наконец, «Везде есть улица в ночь». Русская тема – особое измерение в творчестве Момадэя; далеко не сразу, но она заняла по-настоящему сквозное место в его творчестве. Сначала – всего два упоминания в «Именах» – о самаркандских базарах, да о сопоставимости территориальных размеров СССР и США; позднее – более подробные пассажи в «Беседах с Момадэем»: «Ч. Вудард: “Вы сказали, будто пребывание в России благотворно сказалось на Вашем сочинительстве и на графике. Отчего, как Вы думаете?” Момадэй: “Мне кажется, сыграла роль изоляция… Ощущение, что я нахожусь так далеко от родной земли. В России во мне изнутри разрасталось чувство одиночества, какого я не знал прежде – в других местах и периодах. А обернулось оно творчеством. Я стал писать. И начал рисовать, как никогда прежде. Что-то произошло: я просто не мог остановиться. А потом все переросло в нечто большее. Россия стала для меня стимулом. Но в точности сказать трудно, как именно все сложилось”». С течением времени многое прояснилось – в том числе, потому что «Россия стала стимулом» и навсегда осталась приятным воспоминанием, в которое писательхудожник не раз с охотой возвращался. И вот, спустя годы, в последней книге – окончательное признание: «Нечто, скрытое в той поре и местопребывании вызвало во мне волну – своего рода творческий взрыв. Я без конца писал стихи, частью о природе родного Юго-Запада, вызванные, мне кажется, острой тоской по дому. И еще – я начал делать наброски. Рисование вдруг стало для меня очень важным делом. Я пропадал в музеях и галереях, углублялся в такое количество русских альбомов, какое только мог найти. Вернувшись из Советского Союза, я вывез оттуда новый способ видения мира и жажду запечатлеть его. Я переходил от угля к краскам, от черно-белого к цветному изображению, от бумаги к холсту и обратно». И вот, уже к концу 70-х, возникла первая серия графических изображений степных воинских щитов, вместе с текстом прямо в пределах изобразительного пространства: «Щит левой руки», «Щит бизоньего хвоста», «Щит охоты на антилоп» и другие – всего шесть. Так родился новый жанр, вобравший изобразительность и музыку художественного слова, преображенный индейский традиционализм и европейскую школу. А во время визита 1993 года на выставку щитов в Доме Художника в Москве Момадэй категорично заявил: «Как график, я начался в России». Так пришел Момадэй к двойному юбилею – тридцатилетию собственного творчества и 500-летию открытия Америки Колумбом. Небольшая книга подарочного исполнения – «В присутствии Солнца: собрание щитов» (1991) – была вскоре переиздана в расширенном варианте, с добавлением подборки стихотворений, накопившихся за тридцать лет (1961-91). Таков был вклад художника в спор о том, удалось ли аборигенной культуре пережить пять столетий этноцида и аккультурации. Каждый из сколь-нибудь значительных индейских литераторов – Джеральд Визенор, Луиза Эрдрик, Лесли Силко, Джек Форбс и другие (если говорить только о прозе) – подготовил к этой дате по книге и постарался вовремя опубликовать ее. Путь Момадэя был иным: не публицистика, не сатира или бытовая эпопея – нужно было таинство прозрения в поэзии и прозе, священное откровение в традиции народных шаманов. Шестнадцать коротких «видений», стихотворений в прозе или легенд составили содержание «Собрания щитов». Каждому соответствовало и графическое изображение, неотделимое от поэтического текста. Здесь трудно отделить авторский вымысел от традиционного предания, подлинного происшествия, сохранившегося в памяти народа – да и не нужно: в синтезе как раз и заключено обаяние Момадэя – сказителя. Знакомясь с «Собранием щитов», в сопоставлении с ранними поисками Момадэя, можно явственно видеть, что образ магического воинского щита, с его богатыми эстетическими возможностями, не покидал автора многие годы. Смысл щита как культурной реалии и произведения искусства Момадэй прекрасно раскрывает во вступлении к книге. В нашем издании читатель найдет дополнительный материал по магическому значению воинского щита у степных племен (см. Приложение). Важно осознавать, что в связи со щитом писатель-художник преображает уже имевшуюся отлаженную традицию богатого духовного содержания. В литературной части Момадэй развивает сакральные сюжеты о вещих откровениях, а в графике – традицию мистической живописи равнинных индейцев. В концепции современных индейских графиков и писателей семантика воинского щита сильно возросла. Он стал средоточием множества традиционных и современных идей; среди них – духовный портрет личности, которая должна составить себе щит, согласно содержанию своего пути, и тем найти собственное место в Круге Жизни (так осмысляет щит другой яркий аборигенный писатель, Хаймийостс Сторм). И наконец, само художественное произведение – будь то графическое изображение, новелла, роман или стихотворение – становится завершенным «щитом», заключая в себе живую силу, превращается в средство выживания культуры. «Щитовым» композициям Момадэя свойственно и поэтическое, и медитативное, а подчас и притчевое начало. Нам открываются, собственно, человеческие судьбы, вместе с драматическими уроками или мучительными вопросами, на которые ум тщетно ищет ответа, склоняясь перед таинством бытия. Все эти годы Момадэй активно погружается в эссеистику. Один за другим появляются очерки на темы индейской культуры, отклики на памятные встречи и посещения святынь (среди них – мистические «колеса» доисторических обитателей американских прерий и Троице-Сергиева Лавра), размышления над проблемами эстетического плана и устного народного наследия. В конце концов, они составили отдельную книгу: «Человек, сотворенный из слов» (1997). Это заглавное и едва ли не самое пространное эссе, вошедшее и в настоящий сборник, имеет программное значение. Поясняя и развивая материал «Пути к Горе Дождей», оно раскрывает круг вопросов и художественных задач, решаемых писателем в своем творчестве. Здесь встает проблема выживания традиционных культур и различия систем ценностей, раскрывается логика и категории эстетики автора. Этот очерк, имеющий черты манифеста, стал, пожалуй, самым известным, а метафора, поставленная в названии, нередко применяется к самому Момадэю. Несмотря на то, что писателю уже перевалило за шестьдесят, его творчество продолжает удивлять своей активностью и многообразием, новыми горизонтами и планами. Так, буквально «вчера» сбылась мечта Момадэя об успехе в драматургии. Первая пьеса, «Дерзкие парни» (основанная на историческом случае побега из интерната группы индейских школьников), имела довольно скромный резонанс; зато вторая, «Дети Солнца», построенная на материале мифологии кайова, прошла с большим успехом в театрах Вашингтона. Богатство и разнообразие пути, пройденного Момадэем, позволяет по-новому взглянуть и на исток его творчества – «Путь к Горе Дождей» – и на место повести в современном литературном мире. Когда книга вышла в свет, общество затруднилось найти ей определенное место на библиотечных полках и в собственном сознании. И это не удивительно, ведь состоялось рождение нового жанра, совместившего черты многих традиций, в том числе и еще неосвоенных массовым читателем. Повесть выполнила роль культурного манифеста литературы коренных американцев и утвердила «законность» своеобразия индейского мировосприятия. В поиске синтеза общинного и личного Момадэй совершил странствие- паломничество, повторив путь миграции родного племени. А затем, продолжив традицию народной историографии, писатель стал хронистом и интерпретатором народной судьбы, обогатив ее индивидуальным истолкованием, дополнив собственным образом мира. Разгадка сути родной культуры – да и всякой культуры – вот главная цель повести. Три плана, в которых выдержано повествование, имитируют синкретизм пиктограмм, которыми записывались племенные хроники. Мифологический план позволяет развернуть представление народа о самом себе; этноисторический комментарий – фактологическую канву движения этноса во времени и пространстве; личностный (стихотворения в прозе) – утвердить в цепи поколений собственную преемственность с предками во имя потомков. Значение составленной Момадэем художественной «летописи» сегодня оборачивается насущной проблемой для традиционных культур. Недостаточность и односторонность, если не сказать, чужеродность принципов научной историографии, накопленной доминирующей культурой, ставит аборигенных историков на перепутье. Народное будущее можно строить только на народном прошлом – но каково это прошлое? И в этом еще одно значение «Пути к Горе Дождей»: повесть предлагает альтернативу общепринятому историческому подходу, взывает к общественной дискуссии. Автор ставит перед читателем проблему исторической модели, существенно отличной по своим приоритетам от официально-американской и даже от западно-европейской. Здесь отправной точкой послужили пиктографические летописи кайова, где канва событий разворачивается по весьма специфической логике. Пытаясь следовать ее принципам, Момадэй открывает непреходящую ценность своей культуры – «благородного и опасного сообщества воинов и конокрадов, охотников и солнцепоклонников». Повесть прочно вошла в учебные планы школ и университетов; методике ее преподавания посвящена отдельная монография . Уже здесь писатель почувствовал необходимость дополнить выразительный план изобразительным. «Путь к Горе Дождей» стала первой из «книг о культуре» (посвященных одному племени) и одновременно – лирической автобиографией. В советской литературе она в чем-то сопоставима с «Моим Дагестаном» Расула Гамзатова и «Белым пароходом» Чингиза Айтматова. Что касается автобиографичности, то Момадэю удалось сделать странствие племени собственным поиском, дополнив его мистической интуицией. Двойное видение – своей культуры и себя как производного от нее – стало чертой аборигенной автобиографии. Это же роднит «Путь к Горе Дождей» с родственными традициями и явлениями в других национальных культурах ~ в частности, с автобиографическими произведениями представителей коренных народов Сибири. Произведение родилось у самого истока творческого пути писателя, искавшего убедительных средств, чтобы заявить о себе. А сделать это с наибольшей яркостью можно было, лишь провозгласив уникальность собственной культуры, которая под пером Момадэя как бы превращается в автобиографию племени. Воссоздавая языковыми и изобразительными средствами личностные прозрения в «моменты дивования и упоения», писатель сопрягает миф с событиями собственного детства, историко-этнографические заметки – с равноправной (а может быть, и более глубокой?) правдой народной памяти. За точку отсчета им принимается не рождение отдельной личности, а появление на свет целого народа как носителя особой своеобычной культуры. Одно из различий традиционной хроники и писательского текста – в отборе, пространности и оценке комментария. Войны, скитания, увлекательные приключения народа, обретающего свои святыни, свое имя и лицо и, наконец, крушение традиционного мира в конфликте с англо- американцами – впервые под пером писателя все это получает ценностное и, как справедливо считает он сам – наиболее полное бытие – жизнь в слове. Хотя о предках Момадэй говорит в тоне элегии, читателю «Пути к Горе Дождей» легко понять: ничто не утрачено навсегда там, где оно воссоздаваемо памятью. Сравнивая повесть Момадэя с аборигенными автобиографиями Сибири, можно увидеть, что они ломают многовековую традицию молчания, сложившуюся вокруг целых народов. Сама традиция раскрывает жизнь аборигена как личности героической, полной самоотверженности. А этнос становится под стать мифологическому герою, творящему подвиги, остающиеся жить на века. Автобиографические произведения Д.Кимонко, Г.Кэптукэ и других представителей коренных народов Сибири заключают в себе мощный заряд нравственного самоопределения, важный для самосознания культуры. Возникающее при этом единство требует нового имени, новых рядов сопоставления, новых категорий анализа. Воистину, чтобы выжить в качестве представителя своей культуры, писатель должен взять на себя функции шамана-целителя, соединителя миров и ступить на путь добровольной жертвенности. Подобная роль естественно вытекает из магической функции устного слова, изначально присущего аборигенной традиции. Подходя к творчеству Момадэя в целом, можно ясно видеть своеобразие и масштабность его эстетики и художественного новаторства. Подобно крупнейшим художникам слова, с каждой новой книгой он предлагает читателю и новый тип повествования. И этим писатель, несомненно, обязан тому, что его художественная система явилась органичным продолжением народной традиции – «духа, остающегося жить». Примером этой живой связи стали: летописание по модели традиционных календарных хроник в «Пути к Горе Дождей»; беллетристическое повествование на обрядовой основе в «Доме, из рассвета сотворенном»; обретение имени в магическом акте оживления посредством активной деятельности, сопряженной с опасностью и упоением творчества, в автобиографической повести «Имена»; разработка малых форм опоэтизированной прозы через переживание и осмысление феномена сакрального щита («В присутствии Солнца»); и, наконец, эксперименты с формой изобразительно-декоративного типа и создание лирико-философского романа в щитах-медальонах «Древнего дитя». Основные категории эстетики Момадэя – «дивование» и «упоение» – проявляются во взаимодействии творческой личности с миром, приходя путем мистического откровения. Здесь способно помочь слово в его сакральном качестве – магическом соединении звука и смысла – что является основной чертой творчества аборигенного писателя, тогда как традиция вещего сна заявляет о себе и в живописи, и в прозе, и в поэзии, и в эссе. И, наконец, влияние народного мифа, проходящее через все творчество писателя. Эти многочисленные дары Великой Тайны [Дакотический термин для обозначения не имеющего ни конечного образа, ни конкретного имени высшего Божества, мыслимого как источник и совокупность всех священных сил Вселенной. – Прим. ред .], раскрывающиеся подобно лепесткам цветка, внятны чуткому уму. И самый важный среди них – способность видеть и выражать в «тонких этимологиях» и трепетных образах, «взгляд за пределы времени и пространства» – с вязь всего со всем, и одновременно – собственную причастность к тайне бытия, посредством «духа, остающегося жить». А. В. Ващенко ПУТЬ К ГОРЕ ДОЖДЕЙ Истоки Равнинный полдень между скал. Едва низину различить: Бревна пустого здесь оскал - Мох, насекомое – пустяк. Но воды бьются в глубине, Восходят к устью. Что же в них? Что движет древний этот вал, Бурлит могуче у начал. Пролог Странствие это началось однажды давным-давно на северных окраинах Великих Равнин. Длилось оно многие поколения и растянулось на долгие сотни миль. А в конце его было много о чем вспомнить, призадуматься и поговорить. «Знаете, все имело начало…» Для кайова началом стала борьба за жизнь в бесплодных горах севера. Говорят, именно там вышли они в этот мир через полый древесный ствол. Конец странствия тоже был борьбой – и борьба эта была проиграна. Юная степная культура кайова высохла и умерла, как трава, сожженная ветром прерий. Настал день, подобный року: на все стороны, сколь хватало глаз, земля усеялась тушами бизонов. Бизон был живым воплощением Солнца, первейшей Жертвой на Солнечной Пляске. С истреблением диких стад была сломлена и воля народа кайова – не осталось ничего, что поддерживало бы их дух. Но все это – праздные воспоминания, Жестокие привычные корчи истории человечества. А промежуток стал порой великих приключений, полноты Жизни и духа. Талисман Тай-ме явился кайова в вещем сне, порожденном страданием и отчаянием. «Возьмите меня с собой, – сказал Тай-ме, – и я дам вам все, что пожелаете». Так оно и случилось. Великим приключением стал для кайова путь в глубь континента. Они начали долгое переселение от истоков реки Йеллоустон на восток, к Черным Холмам, и на юг, к горам Вичито. По дороге они обрели лошадей, веру индейцев равнин, любовь и страсть к открытым пространствам. Кочевой дух их вырвался на волю. В союзе с команчами они царили на юге Великих Равнин в течение ста лет. В ходе этой долгой миграции они возмужали как народ. Они обрели высокое понятие о себе. Они дерзнули воображать и определять свою судьбу. Таким образом, в определенном смысле путь к Горе Дождей является, по сути, историей идеи, представления человека о самом себе, идеи, имеющей давнее и непосредственное бытие в народной словесности. Устная традиция, посредством которой она сохранилась, пострадала со временем. То, что осталось – отрывочно: мифы, легенды, фольклор да молва – и, конечно, сама идея, столь же важная и цельная, как прежде. В том-то и чудо. Странствие, припоминаемое здесь, продолжает обновляться – каждый раз, как приходит на ум чудо, ибо таковы особое право и обязанность воображения. Это цельное странствие, тонкое по мысли и движению, и производится оно всей памятью сразу, тем опытом духа, который столь же легендарен, сколь и историчен, и принадлежит столь же личности, как и всей культуре. Странствие порождает, прежде всего, три реалии: пейзаж, ни с чем не сравнимый; время, ушедшее навсегда, и дух человеческий, остающийся жить. Опыт воображения запечатлевает предания человеческого бытия так же верно, как и опыт истории. Наконец, помимо прочего, припоминаемое странствие это способно стать откровением о том, как такие предания родятся, развиваются и сходятся в сознании человеческом. На пути к Горе Дождей – множество вех, множество странствий, слитых воедино. С самого начала странствие кайова было выражением человеческой идеи; и выражение это выглядит вернее всего в виде дивования и восторга: «Там было множество людей, и ах, как же все было прекрасно! То было начало Солнечной Пляски. Знаете, ведь все это было в честь Тай-ме и случилось давным-давно». Вступление Среди равнин Оклахомы, к северо-западу от хребта Вичито, высится одинокий холм. Для моего народа, кайова, это древняя веха, коей они дали имя Горы Дождей. Климат этого края – суровейший в мире. Зима приносит метели, знойные смерчевые вихри встают весной, летом же прерия превращается в раскаленную наковальню. Трава буреет, делается ломкой и хрустит под ногой. Вдоль ручьев и рек зеленеют поясками рощицы ореха-хикори и пекана, ив и ведьминых орешков. В июле-августе издали кажется, будто листва парит и корчится от зноя. Крупные зелено- желтые кузнечики выпрыгивают повсюду из высокой травы, взлетая, словно кукурузные зерна, и ударяются о кожу, да черепахи ползают по красной земле, неторопливо бродя тут и там. Одиночество присуще этой земле. Все, что ни есть на равнине стоит обособленно, глаз не смешивает вещей – это всегда один холм, одно дерево, один человек. Взглянуть на этот пейзаж ранним утром, когда солнце стоит за спиной, – значит, потерять чувство пропорций. Воображение оживает: вот, думается, края, где началось Сотворение мира. Я возвратился к Горе Дождей в июле. Весной умерла моя бабушка, и я хотел побывать на ее могиле. Она прожила долгую жизнь и к концу сделалась совсем дряхлой. Единственная дочь была при ней, когда та умирала, и мне говорили, будто в смерти лицо ее стало детским. Мне нравится думать о ней как о ребенке. Когда она родилась, кайова переживали последний величайший миг своей истории. Более столетия они были хозяевами просторов между Смоук-Хилл и Ред-Ривер, от истоков Кэнедиэн-Ривер до развилки Арканзаса и Симаррона. В союзе с команчами они царили по всему югу Великих Равнин. Война была их священным делом, и принадлежали они к числу лучших наездников, каких только знавал мир. Но война для кайова была в основном делом выбора, а не выживания, и они так и не смогли постичь мрачного смысла неумолимого наступления американской кавалерии. Когда, наконец, рассеянные и голодные кайова были изгнаны на Меченые Равнины, в холод осенних ливней, – они впали в отчаяние. В каньоне Пало-Дуро они бросили свои пожитки на разграбление и не располагали больше ничем, кроме собственной жизни. Чтобы спастись, они сдались армии в Форте Силл и пошли в неволю – в старый каменный загон, что и ныне стоит, превращенный в музей. Бабка моя была избавлена от унижения этих серых стен, опоздав родиться лет на восемь-десять, но с рождения помнила горечь поражения и мрачный вид старых воинов. Ее звали Ахо, и была она частью последней культуры, родившейся в Северной Америке. Предки ее пришли с возвышенности западной Монтаны почти триста лет тому назад. Они были горным народом, таинственным охотничьим племенем, чей язык никогда не был с уверенностью причислен к какой-либо группе. В конце XVII столетия они начали долгое странствие на юго-восток. По пути кайова подружились с кроу, передавшими им степную культуру и веру. Они обрели лошадей, и их древний бродяжий дух внезапно оторвался от земли. Они обрели Тай-ме, могучий фетиш священной Солнечной Пляски, с той поры – предмет своего поклонения, и таким образом приобщились к божественности солнца. Не последним было и обретение чувства судьбы, а отсюда – отваги и гордости. Вступив на юг Великих Равнин, они переродились. Отныне не были они рабами нужды да простого выживания – это было благородное и опасное сообщество воинов и конокрадов, охотников и солнцепоклонников. По мифу о Первотворении, кайова вступили в мир через полый древесный ствол. В известном смысле – странствие их стало следствием этого древнего прозрения, ибо они и в самом деле вышли из небытия. Хотя бабка моя прожила свою долгую Жизнь в тени Горы Дождей, необозримый пейзаж глубин континента хранился в ее кровной памяти. Она рассказывала о кроу, с которыми никогда не встречалась, и о Черных Холмах, где никогда не бывала. Я хотел воочию повидать то, что в более совершенном виде являлось ее мысленному взору, и проделал путь в полторы тысячи миль, пустившись в свое паломничество. Йеллоустон, казалось мне, был вершиной мира, краем глубоких озер и тенистых лесов, каньонов да водопадов. Но как он ни был прекрасен, там возникало чувство замкнутости пространства. Горизонт отовсюду подступает вплотную высокой стеной лесов и глубоких тенистых впадин. Приволье гор – совершенно, но оно – удел орла и оленя, барсука и медведя. Кайова же мерили собственный рост открытым пространством, а глушь сгибала их и слепила. Спускаясь к востоку, высокогорные луга сходят на равнины. В июле на внутренних склонах Скалистых Гор обильны лён и гречиха, очиток да спорыш. Земля раздается, и горизонт отступает. Кучки деревьев и стада животных вдали дарят взору простор, а уму – откровение чуда. Дневной порой путь солнца дольше, небо же превосходит всякие мыслимые пределы. Огромные взмывшие облака плывут по небу, отбрасывая тени; те ползут по равнине, словно вода, разливая поля света. А дальше, в землях кроу и черноногих, равнина желтеет. Сладкий клевер наводняет холмы, полностью укрывая и скрадывая почву. Здесь кайова задержались в своем странствии: они подошли к пределу, где Жизнь их должна была претерпеть изменения. Равнина была подлинной обителью солнца. Именно здесь обрело оно облик божества. Когда кайова подошли к землям кроу – за рекой Бигхорн им открылись темные на восходе горные склоны с сияющими отрогами и мощь божества в пору солнцестояния. Они не сразу двинутся к югу, к котловине земной, простертой внизу, – они должны будут напитать свою кровь землями севера и задержаться взглядом на горах подольше. Они несли Тай-ме в пути на восток. Густая мгла лежит в Чёрных Холмах, а земля там – будто Железо. С вершины хребта я различал Башню Дьявола, вставшую на фоне серого неба, словно в пору рождения времен утроба прорвалась сквозь покровы и началось движение бытия. Есть в природе вещи, порождающие устрашающую тишь в человеческом сердце; к ним относится и Башня Дьявола. Два столетия назад – и они не могли поступить иначе – кайова сложили легенду у основания этой скалы. Бабка рассказывала мне: Играли восемь детей – семь сестер и брат. Внезапно мальчик утратил дар речи. Задрожав, он опустился на четвереньки. Пальцы его обратились в когти, а тело покрылось мехом. На месте мальчика встал медведь. Ужаснувшись, сестры помчались прочь, а медведь – за ними. Добежали они до огромного пня, и тут пень заговорил: он предложил им забраться на него, а когда они послушались, стал расти ввысь. Добрался медведь до пня, да не смог достать сестер. Уперся он в дерево и ободрал со всех сторон кору когтями. А семеро сестер поднялись на самое небо и стали звездами Большого Ковша. С того часа и до сих пор, покуда живет легенда, у кайова есть родичи в ночном небе. Тем, кем были в горах, они уже быть не могли. Как ни превратно было их благополучие, сколько б они ни страдали и ни пострадают еще, – они нашли выход из диких пределов. Бабка моя почитала солнце, храня в душе то святое благоговение, какое ныне почти исчезла в людях. Жили в ней осторожность и древний ужас. На склоне лет приняла она христианство, но прошла долгий путь и никогда не забывала веры своего детства. Ребенком видела она Пляску Солнца, принимала участие в этих ежегодных обрядах и через них постигала возрождение духа своего народа в присутствии Солнца. Ей было лет семь, когда в 1887 году состоялась последняя Пляска Солнца кайова на реке Уошито, выше ручья у Горы Дождей. Бизонов больше не было. Чтобы совершить древнюю Жертву – вздеть голову быка на священное древо – делегация старейшин отправилась в Техас просить и торговаться за животное из стада Гуднайта. Ей было десять, когда кайова сошлись вместе, как представители живой культуры Солнечной Пляски, в последний раз. Бизонов они не нашли. Им пришлось повесить на священное древо старую шкуру. Прежде чем началась пляска, из Форта Силл явилась рота солдат с приказом разойтись. Из-за беспричинного запрета на важнейший акт веры, став свидетелями истребления диких стад, брошенных гнить на равнинах, кайова навсегда отступились от священного древа. То было 20 июля 1890 года у большой излучины Уошито. Бабка моя была при этом. Без горечи до конца своих дней носила она в своей душе видение богоубийства. Теперь, храня ее образ лишь в памяти, я вижу свою бабку в нескольких присущих ей видах. Вот она стоит у печки зимним утром, переворачивая мясо на большой железной сковороде. Вот сидит у южного окна, согнувшись над бисерным шитьем, а впоследствии, когда зрение изменило ей, – подолгу, опустив глаза и положив голову на сложенные руки. Вот она выходит, опираясь на трость, медленно, под гнетом прожитых лет. Вот стоит на молитве. Чаще всего я вспоминаю ее на молитве. Она возносила долгие, неспешные молитвы, рожденные страданием и надеждой, опытом многих дней. Все время я мучился – имею ли право слышать их, столь далеко отстояли они от всякого общения и обычая. В последний раз, что я видел ее, она молилась, стоя ночью у постели, обнаженная до пояса, и свет керосиновой лампы скользил по смуглой коже. Ее длинные черные волосы, всегда подобранные и заплетенные днем, лежали на плечах и груди, будто шаль. Я не говорю на языке кайова и потому никогда не понимал слов, но в звучании молитв было что-то изначально трагичное, некое неустойчивое равновесие на грани горя. Начинала она на высокой ноте и шла по нисходящей, пропадая в молчании; потом снова и снова, и всегда с той же напряженностью усилия, с чем-то похожим и не похожим на призыв в человечьем голосе. Преображенная так в неверной светотени своей комнаты, она виделась мне за пределами времен. Но то было иллюзией. Мне кажется, тогда я понял, что не увижу ее больше. Дома стоят на равнинах словно стражи – древние хранители круговорота времен года. Дерево здесь очень скоро принимает вид древности. Любые краски выветриваются и жухнут под дождем, и дерево выгорает до серого цвета, проступают прожилки, а гвозди краснеют ржавчиной. Оконные рамы черны и непроницаемы: вам кажется, что внутри пусто, а на самом деле там полно призраков тех, чьи кости преданы земле. Эти хижины высятся тут и там на фоне неба, и подходишь к ним дольше, чем рассчитываешь. Они – порождение далей, и они их предел. Когда-то в доме бабки стоял шум, входили и выходили люди, звучали беседы, шли празднества. Лето полнилось оживлением и встречами родичей. Кайова – летний народ, они не любят холодов и замыкаются в себе, но при смене времен года, с потеплением почв, с пробуждением Жизни они не в силах усидеть дома – к ним возвращается исконная жажда странствий. Преклонных лет гости, навещавшие дом бабки в пору моего детства, были из одних кожи и жил и держались гордо и прямо. На них были черные шляпы с большими полями и яркие свободные рубахи, полоскавшие на ветру. Волосы они натирали жиром, а косы подвязывали лентами цветной ткани. Некоторые раскрашивали лица, носившие на себе шрамы давних и славных битв. То были представители древнего совета военачальников, приходившие напомнить о себе. Жёны и дочери достойно о них заботились. Тут женщины получали возможность передохнуть – посиделки были одновременно и знаком, и наградой их подчиненного положения. Они заводили громкий и неспешный разговор, с жестами и шутками, ахами да охами. В гости они отправлялись в бахромчатых цветастых шалях, ярких бисерных бусах и серебряных украшениях. На кухне они чувствовали себя как дома и готовили трапезы подобно званым обедам. Нередко собирались для молений и великих ночных празднеств. В детстве я играл с племянниками снаружи, свет лампы падал на землю, а пение стариков раздавалось вокруг нас, уносясь во тьму. Было много доброй еды, много смеха и приятных неожиданностей. А после, когда воцарялась тишина, я ложился с бабкой, слушал вдали на реке лягушек и чувствовал дуновения ветра. Ныне – похоронная тишина в комнатах, бесконечный помин какого-то прощального слова. Стены сомкнулись вокруг дома моей бабки. Когда я вернулся туда, чтобы оплакать ее, то впервые в жизни заметил, какая она маленькая. Была поздняя ночь, стояла белая луна, почти полная. Я долго сидел на каменных ступенях у двери на кухню. Отсюда было видно далеко вокруг. Я видел длинную полосу деревьев у ручья, слабый свет на волнистых равнинах и звезды Большого Ковша. Раз, взглянув на Луну, я увидел необычную вещь. На перила крыльца сел кузнечик, всего в нескольких дюймах от меня. Угол моего зрения был таков, что насекомое вписалось в Луну, словно высеченное на ней. Он отправился туда, подумал я, чтобы жить и умереть, ибо там, из всех мест, его малое бытие обрело целостность и вечность. Теплый ветер, поднявшись, отозвался во мне тоской. На следующее утро я поднялся с рассветом и отправился по грунтовой дороге к Горе Дождей. Уже припекало, и кузнечики полнили воздух. Все же утро еще было раннее, и птицы начинали подавать голоса из теней. Высокие желтые травы на горе сияли в ярком свете, и вспархивали поспешно стрижи над землей. Там, где ей и следовало быть – в конце долгого и легендарного странствия, – покоилась могила моей бабки. Здесь и там на потемневших камнях виднелись имена предков. Обернувшись еще раз, я взглянул на гору и пошел прочь. Отправление I Знаете, все имело начало, и вот как оно было: кайова вступили один за другим в этот мир через полый древесный ствол. Их было куда больше, чем теперь, да только не все вышли наружу. Была там женщина, ожидавшая ребенка; она застряла внутри. После этого уже никто не мог пройти, и вот потому-то кайова – такое малое племя. Они огляделись вокруг и увидели мир. Им стало радостно оттого, что их окружает так много вещей. Они назвались квуда – выходящие в мир. * Они назвались квуда , a позжe – тепда : то и другое означает «выходящие». А еще позднее они приняли имя гайгву , что означает предмет, две стороны которого отличаются внешне. Некогда у воинов кайова было в обычае обрезать волосы справа на уровне мочки уха, тогда как слева они отпускали длинную прядь и носили ее толстой косой, обернув мехом выдры. «Кайова» на языке жестов обозначается поднятием руки ладонью вверх и чуть пригоршней справа от головы; ее покачивают легким движением из стороны в сторону от кисти. «Кайова», как полагают, – смягченная форма команчского «гайгву». ** Я помню, как вышел однажды на просторы Великих Равнин поздней весной. Кругом на склонах простирались луга голубых и желтых цветов, а внизу – неподвижная, залитая солнцем равнина, уходящая за горизонт. Поначалу глаз не различает ничего, кроме самой земли, цельной и непроницаемой. Но затем в далях начинают проступать мельчайшие предметы – стада, реки и рощицы, и каждый обретает совершенное бытие в пределах пространства, времени и безмолвия. Да, – подумалось мне, – теперь я вижу землю такой, какая она доподлинно и есть: никогда больше не смогу я видеть вещи такими, как видел их вчера или прежде. II Они шли кочевьем, а некоторые охотились. Подстрелили раз антилопу и на лугу разделали тушу. Ну, и один из старших вождей, подойдя, взял себе вымя животного. Но другой тоже пожелал вымя, и разгорелась меж ними великая ссора. Тогда, в ярости, один из тех вождей, собрав всех своих сторонников, ушел прочь. Их прозвали атсатанхоп – ушедшие в ссоре из-за вымени. И никто не знает, куда ушли они и что с ними сталось. * Вот одно из древнейших воспоминаний племени. Говорили, будто оно известно и людям с северо-запада, говорящим на языке, родственном кайова. Зимой с 1848-го на 49-й год бизоны откочевали далеко и пища была скудной. Но в районе Форта Бент, что в Колорадо, объявилось стадо антилоп. По древнему обычаю, применили антилопью магию, и кайова отправились за добычей пешком и верхами – мужчины, женщины и дети. Они выступали широким кругом, охватывая обширную территорию равнины, и стали смыкаться. Этим способом антилоп и другую дичь загоняли в ловушку и убивали дубинками, а часто просто голыми руками. Нужда заставила кайова вспомнить былой обычай. ** Как-то утром на высоких равнинах Вайоминга я увидел вдали несколько антилоп-вилорогов. Они двигались так – медленно, под углом и прочь от меня, – будто никакое понятие бега не было им ведомо. Но я помню, как когда-то застал вспугнутого самца в беге – белая розетка крестца его, казалось, на краткий миг повисала на вершине каждого стремительного скачка, словно череда солнечных вспышек на фоне лиловых холмов. III Прежде лошадей кайова познали собак. Было то в давние времена, когда собаки еще умели говорить. Жил один человек отдельно от других. Его изгнали из племени, и лагерь он разбивал то здесь, то там на холмах. Но жить одному было опасно, ибо повсюду были враги. Охотясь на дичь, индеец истратил все свои стрелы. Вот осталась у него последняя, и он подстрелил медведя; но тот был только ранен, и ушел. Не знал человек, что и делать. Тут подошла к нему собака и поведала о том, что враги уже здесь – они повсюду и совсем рядом. Не в силах был индеец найти путь спасения. Но собака сказала: «Знаешь, у меня есть щенки. Они еще маленькие и слабые, и им нечего есть. Если ты позаботишься о моих щенках, я укажу тебе, как спастись». Собака провела индейца там и сям, кружными путями, и они оказались в безопасности. * Сто лет назад команч по имени Десять Медведей отметил, что кайова владели огромными табунами лошадей. «Когда мы впервые встретились с вами, – сказал он, – вы знали только собак да волокуши». То была правда – собаки изначальны. Быть может, они были вызваны к жизни вещим видением. Важнейшим воинским союзом у кайова были ка-итсенко , «истинные собаки», и составляли его лишь десять мужей, десять наихрабрейших. Каждый из них носил длинную обрядовую перевязь и священную стрелу. В битве он должен был приколоть этой стрелой конец перевязи к земле и на этом месте стоять насмерть. Предание рассказывает, как основателю союза каитсенко приснился сон, в котором он увидел отряд воинов, наряженных таким образом, а вела их собака. Собака исполнила песнь ка-итсенко, а затем промолвила:«Ты тоже пес; рычи и пой песнь собаки». ** Вокруг дома бабки всегда жили собаки. Часть из них были безымянными и вели независимую жизнь. Они были местной принадлежностью – но не в смысле собственности. Старики едва обращали на них внимание, но им было бы грустно знать, что собаки останутся в прошлом, – думалось мне. IV Поначалу жили они в горах. Тай-ме они еще не знали, а знали вот что: жил-был человек с женой. Был у них чудесный младенец, девочка, которой они не велели уходить далеко. Но однажды пришла подруга и спросила; нельзя ли ей вывести девочку погулять. Мать решила, что все будет в порядке, но велела подруге оставить девочку в колыбельке, а колыбельку повесить на дереве. Пока колыбелька была на дереве, на ветку уселась малиновка. Не похожа была она ни на одну из птиц, известных прежде, – была она очень красива и не улетала. Неподвижно сидела она на ветке подле ребенка. Вскоре девочка выбралась из колыбельки и принялась карабкаться к малиновке. И тот час же дерево стало расти, все выше и выше, и девочка поднялась высоко в небо. Теперь она была женщиной и очутилась в незнакомом краю. А вместо малиновки ей предстал молодой юноша. Он сказал ей: «Долго наблюдал я за тобой и знал, что найду способ доставить тебя сюда. Я доставил тебя к себе, чтобы взять в жены». Тут женщина огляделась и увидела, что он здесь совсем один. Она поняла, что пред нею Солнце. * Сама земля там восходит к небу. Эти горы лежат на вершине континента и отбрасывают к востоку длинный шлейф дождей на море трав. Они поднимаются из последней глуши Северной Америки, и имена у них подобающие: Васатч, Биттеррут, Бигхорн, Уинд-Ривер. ** Я бродил по горному лугу, пестреющему индейским люпином и дикой гречихой, и увидел высоко в ветвях сосны самца дубоноса, круглую розовую птичку; ее темные, полосатые крылья были почти невидимы в мягком раздробленном свете. А верхние ветви дерева, казалось, плывут медленномедленно в синеве неба. V Скоро женщине стало одиноко. Она вспоминала о своих соплеменниках и гадала, как там они живут. Однажды она поссорилась с Солнцем, и тот ушел. В досаде она подкопала корень куста, а ведь Солнце велел ей и близко не подходить к нему. От корня отвалился ком земли, и далеко внизу увидела она свое племя. К тому времени она уже родила Солнцу сына. Из жил она сплела веревку, взяла сына на спину и стала спускаться, но когда добралась до конца бечевы, племя по-прежнему оставалось далеко внизу, и она осталась висеть с сыном за спиной. Наступил вечер, муж – Солнце воротился домой и хватился жены. Тотчас вспомнил он о кусте и отправился к нему. Там он увидел и жену, и ребенка – оба висели на веревке на полпути к земле. Сильно разгневался он и взял в руки кольцо – игральный обруч. Велел он кольцу слететь вниз по веревке и убить женщину. Потом отпустил кольцо, и оно исполнило приказ – ударило женщину и убило. Сын Солнца остался один. * Говорят, что у бродяг-вояжёров растение это называлось «помм бланш» или «помм де презри». В дневниках они постоянно упоминают о его употреблении индейцами. Растет оно на высоких равнинах и имеет мучнистый корень, вкусом и видом похожий на редьку. Этот корень – сытная пища; растение даже пробовали возделывать как заменитель картофеля. Этнограф Муни в 1896 году писал: «В отличие от соседей – шайенов и арапахо, которые еще помнят, как когда-то проживали восточнее Миссури и возделывали кукурузу, – у кайова нет преданий о том, что они были когда-то земледельцами или кем-либо еще, кроме как племенем охотников». ** Даже теперь они предпочитают мясо; мне кажется, не созданы они были для земледелия. Дед мой, Маммедэйти, немало потрудился, заставляя пшеницу и хлопок расти на своей земле, но результат был неутешителен. Както маленьким мальчиком я перешел ручей, чтобы добраться до дома, где жила старуха Кеади- некеа. Несколько мужчин и юношей пришли с пастбища, только что забив и освежевав бычка. Один из юношей держал печень – еще теплую и полную былой жизни, – лакомясь ею с огромным наслаждением. Слыхал я, что охотники равнин ставили сырую печень и язык бизона превыше прочих лакомств. VI Ребёнок, сын Солнца, подрос и принялся бродить по земле. Неподалеку заметил он лагерь. Подошел поближе и увидел, что там живет большая паучиха – та, кого зовут бабушкой. Паучиха заговорила с сыном Солнца, и тот испугался. Бабушка исполнилась негодования; видите ли, она ревновала, ведь дитя еще не было вскормлено материнской грудью. Захотелось ей узнать, мальчик это или девочка, и потому изготовила она две вещи: хорошенький мячик и лук со стрелами. Она оставила их ребенку на весь следующий день. Возвратившись, она обнаружила, что мячик весь утыкан стрелами; тут она поняла, что дитя – мальчик и что вырастить его будет непросто. Раз за разом пыталась бабушка поймать мальчика, но тот всегда убегал. И вот однажды она сделала силок из веревки. Мальчик попал в силок; плакал он и плакал, но бабушка принялась напевать ему, и наконец он уснул. Ах, не плачь, спи-усни, А все же, пусть ты сирота, Грудь матери тебя накормит. Баю-баюшки-баю. * Осенью 1874 года племя кайова прогнали с Меченых Равнин на юг. Со всех сторон вокруг их теснили колонны войск, они же были измотаны и устрашены. Стали они лагерем на Элк-Крике, а на другой день пошел дождь. Он лил вовсю целый день, и кайова ждали верхами, пока не прояснеет. И тут, под вечер, вся земля внезапно покрылась пауками – большими черными тарантулами, кишевшими в потоках воды. ** Я знаю пауков. По равнинам пролегли грунтовые дороги. Глядя на них, задумаешься – как и куда они ведут? Они кажутся очень древними и заброшенными, словно все ведут к забытому жилью. Но дороги эти пересекают различные существа: навозные жуки, кузнечики, небольшие гремучки да черепахи. Время от времени пробежит тарантул – вечерами, всегда по размеру больше, чем ожидаешь, неказистый и темно-бурый, покрытый длинными пыльными волосками. Есть в них что-то причудливое: замрет, двинется и попетляет прочь. Всегда по размеру больше, чем ожидаешь, неказистый и тёмно-бурый VII Шли годы. У мальчика по-прежнему было кольцо, сразившее его мать. Бабушка-паучиха наказывала ему – ни за что не подбрасывать кольцо в небо; но однажды он подбросил, оно упало прямо ему на голову и раскололо надвое. Огляделся он, а рядом стоит другой мальчик-близнец, точь-в-точь такой же. Оба засмеялись, а потом пошли к бабушке-паучихе. Та едва не зарыдала, увидев их, – ведь было довольно трудно вырастить и одного. Но все равно, она очень о них заботилась и сшила обоим прекрасные одежды. * Маммедэйти имел лошадей. Он вспоминал, как хорошо было сознавать, что они у тебя есть, и как трудно без лошадей. И все же настал день, когда Маммедэйти сошел с лошади в последний раз. Из всех равнинных племен кайова владели наибольшим поголовьем на человека. ** Летними днями я уходил, купаться к реке Уошито. Течение было медленное, и казалось, что теплая бурая вода стоит неподвижно. То было святое место. Там, в сплошной тени, заключенной в густых зарослях по берегам, ум мой приковывало то порхание стрекозы, то стремительный бег водомерки. Огромный же открытый край там, впереди, было просто невозможно представить. Но он лежал рядом, камнем можно было добросить. Однажды с ветки дерева я увидел свое лицо в бурой воде, но тут с берега прыгнула лягушка, и образ пропал. VIII Теперь у каждого близнеца было по кольцу. Бабушка-паучиха наказывала им ни за что не подбрасывать колец в небо. Но вот однажды они подбросили свои кольца высоко вверх, на самый ветер. Кольца укатились за холм, близнецы побежали следом. А спускаясь с холма, свалились в пещеру. Там жили великан с великаншей. Великан погубил уже немало людей, наполняя пещеру дымом костра так, что люди задыхались. И тут близнецы припомнили, что говорила им бабушка-паучиха: «Если случится вам попасть в пещеру, повторяйте про себя слова: "таин-мом" – "иди поверх глаз"». И только начал великан разводить костер, близнецы стали повторять слова «иди поверх глаз» – и дым собирался у них над головой. Вот великан напустил уже три большие тучи дыма, а близнецы не плачут и не задыхаются. Заметила это великанша и испугалась. «Отпусти их, – сказала она, – не то мы попадем в беду». Подхватили близнецы свои кольца и возвратились домой, к бабушке- паучихе. Она очень им обрадовалась. * Слово обладает собственной и особой властью. Из ничего приходит оно, обретая звук и смысл, и дает начало всему. Через слово способен человек общаться с миром на равных. И слово священно. Имя человека принадлежит только ему – он волен хранить его или отдать другому, по желанию. До недавних пор кайова избегали называть имя умершего. Поступить так было бы позорно и оскорбительно. Умершие забирают имена с собой, в иной мир. ** Когда Ахо слышала, думала или сталкивалась с чем-то недобрым, она произносила слово «зейдл-беи» – «страшно». Одним-единственным этим словом противостояла она злу и неизвестности. Я любил, когда она произносила его, – ведь при этом она сморщивала лицо в чудной гримасе неодобрения – и прищелкивала языком. Мне кажется, то было не столько восклицанием, сколько оберегом, проекцией речи на тайну и хаос. IX А потом с близнецами случилось вот что: они убили огромную змею, которую нашли в типи. Когда рассказали они о содеянном бабушке, та горько заплакала. «Ведь вы убили своего дедушку», – сказала она. И промолвив так, бабушка-паучиха умерла. Близнецы завернули ее в бизонью шкуру и, положив у воды, засыпали листьями. Близнецы прожили еще долго, и кайова глубоко чтили их. * В другой, быть может, более древней версии предания, дикобраз, а не малиновка, становится воплощением Солнца. В той версии говорится еще, как один из близнецов вошел в воды озера и канул навсегда, а другой в конце концов разделился на десять частей «магической силы», с того момента завещав свою плоть племени кайова как святое причастие. Десять священных укладок «тали-даи» , или «магии юноши», являются наряду с Тай-ме важнейшими святынями самого истого поклонения. ** Ребенком мой отец вместе со своей бабкой Кеадинекеа ходил к святилищу одной из укладок тали-да-и. Старуха сделала подношение в виде куска яркой материи и помолилась. Святыня пребывала в небольшом специально воздвигнутом типи; там, подвешенный на веревке с шестов, находился сам амулет. Отец знал, что тот очень силен, и один вид святыни исполнил его дивованием и благоговением. Святость таких предметов способна сообщаться людскому духу, верю я, ибо помню, как сияла она в незрячих глазах Кеадинекеа. Как-то меня взяли с собой проведать ее в старой хижине по ту сторону ручья, у Торы Дождей. В комнате было темно, а бремя лет полнило ее словно живое существо. Кеадинекеа была безволоса и слепа. Она пребывала в том странном попятном движении, какое совершают люди преклонного возраста, и кожа ее была мягкой, как у младенца. Я помню звук ее благодарного плача и подобное воде касание руки. X Как-то давным-давно пришла тяжкая пора. Кайова голодали – пищи не было нигде. Жил-был человек, долго слушал он плач голодных детей и отправился искать добычи. Шел он четыре дня и сильно ослаб. На четвертый вышел он к глубокому каньону. Внезапно Загремел гром и сверкнула молния. И раздался голос: «Зачем ты идешь 3а мной? Что тебе нужно?» Испугался охотник: у существа, представшего ему, были ноги оленя, а тело из перьев. Ответил он, что кайова голодают. «Возьми меня с Собой, – промолвил голос, – и я дам тебе все, что пожелаешь». С того дня Тай-ме принадлежал племени кайова. * Важнейший персонаж обряда Солнечной Пляски, или Кадо, – это Тай- ме. Небольшой фетиш, менее двух футов длины, в виде человеческой фигуры, наряженной в рубаху из белых перьев, с убором из одного прямо стоящего пера и подвесок из шкур горностая, с бесчисленными нитками бус вокруг шеи; сама личина, грудь и спина покрыты изображениями солнца и луны. Выполнена она из темно-зеленого камня и формой напоминает грубую человечью голову и грудь – вероятно, слегка обработанную на манер каменных фетишей племен пуэбло. Хранится Тай-ме в коробе из сыромятной кожи, на попечении потомственного хранителя и никогда, ни при каких условиях, никому не показывается, кроме как на ежегодной Солнечной Пляске, когда фетиш подвешивают на коротком вертикальном шесте, установленном в знахарском типи, ближе к западной стене. В последний раз он был показан всенародно в 1888 году. – Муни. ** Однажды вместе с отцом и бабкой я ездил поглядеть на укладку Тай-ме. Она была подвешена на шнурке, свисая с развилки невысокого обрядового дерева. Я поднес дар в виде яркого куска материи, а бабка вслух прочла молитву. По-моему, мы провели там немало времени. Никогда прежде не бывал я в присутствии Тай-ме и никогда после. Все вокруг было исполнено духа святости, словно тут умер старец или родился ребенок. XI Много лет назад жили-были два брата. Была зима, и бизоны ушли далеко. Есть было нечего. Братья голодали и не знали, как им быть дальше. Один из них встал рано поутру, вышел наружу и увидал на земле, перед типи, груду свежего мяса. Он очень обрадовался и позвал брата. «Гляди, сказал он. – Нам повезло, теперь у нас много еды». Брат же его испугался и сказал: «Все это очень странно. Я думаю, нам лучше не есть этого мяса». Но брат выбранил его, назвав глупцом. Потом выступил вперед и наелся до отвала. А через некоторое время с ним стало твориться что-то страшное: он начал меняться. После превращения он был уже не человеком, а чем-то вроде водяного духа с маленькими короткими ножками и длинным тяжелым хвостом. Тогда он обратился к брату и сказал: «Ты был прав, есть это мясо нельзя. Теперь я должен идти жить под водой, но мы братья, и тебе придется приходить навещать меня». После этого брат его время от времени спускался к озеру и подзывал брата. Он рассказывал ему о том, как живут кайова. * В обрядах пейотля в центре типи поддерживают огонь, разложенный внутри алтаря в форме полумесяца. На алтаре находится одна-единственная головка священного пейотля. После того как верховный жрец прочтет заглавную молитву, по четыре головки выдается каждому прихожанину, который съедает их одну за другой. Затем, поочередно, каждый из них исполняет по четыре священные песни, и все время звучит стук погремушки и барабана и видно многоцветное пламя костра. Песни звучат всю ночь, прерываемые лишь молитвами, новой раздачей пейотля и, в полночь, особой церемонией посвящения. ** Маммедэйти был мужем пейотля и оттого был наделен особыми знаками: ожерельем из бус, отделанным бисером жезлом с погремушкой, свистком из орлиной кости и веером из перьев баклана. Ему случалось наблюдать вещи, каких другие не видывали. Однажды в сильный ливень река Уошито вышла из берегов; ручей у Торы Дождей вздулся, а потом отступил. Маммедэйти отправился к переправе у ручья купаться. И пока он был там, вода начала странным образом прибывать, подступая к ногам, сначала медленно, потом все быстрее – высокими, мощными волнами. В глубине творилось какое-то ужасное бурление, и Маммедэйти, выскочив из воды, помчался прочь. Позже он вернулся к тому месту. В прибрежном кустарнике виднелась широкая борозда и следы крупного зверя, уходившего в воду. В глубине творилось какое-то ужасное бурление Странствие XII Жил однажды старик с женой и детьми. Как-то ночью рубила жена мясо, и мальчику захотелось его попробовать. Дала она ему кусочек, а тот вышел наружу есть его. Потом вернулся и еще просит. Она дала новый, и опять он вышел наружу. В третий раз пришел он просить мяса. Старик встревожился. Велел он своей жене дать ребенку кусок побольше, да ничем не подавать вида – будто все так и должно быть. Когда мальчик вернулся опять, следом вошел враг. Он сказал: «Нас много, и мы здесь повсюду. Мы задумали убить вас, но сын ваш дал нам еды. Если вы всех нас накормите, мы никого не тронем». Не поверил старик врагу, и пока жена разогревала Жир на огне, он пробрался наружу и вывел вверх по ручью лошадей. Отойдя подальше, он крикнул по-птичьи. Тут жена поняла, что пора уходить. Подожгла она жир да и расплескала во все стороны, на врагов, рассевшихся вокруг, а потом схватила мальчика на руки и пустилась бежать вверх по ручью. Вот так-то старик, его жена и ребенок спаслись от беды. С безопасного расстояния наблюдали они огонь и слушали вопли врагов. * Зимой с 1872-го на 73-й год чудный священный типи случайно сгорел в пожаре. Известный под именем До-гайагйа гуат – Типи с боевой раскраской – он был изукрашен прекрасными картинами бьющихся мужей и оружием с одной стороны, а с другой – широкими горизонтальными лентами черного и желтого цвета. До-гайагйа гуат принадлежал семье великого вождя Дохасана и в дни торжеств ставился на втором месте в племенном круге. ** На открытой равнине много жаворонков и куропаток. Однажды ближе к вечеру я бродил среди надгробий по кладбищу у Горы Дождей. Тени сильно удлинились, в небе густо рдела заря, и темно-красная земля, казалось, вспыхивает в лучах заходящего солнца. На какой-то миг, в это особое время суток, нисходит глубокое безмолвие. Все замирает, и даже в голову не придет хоть чем-то нарушить этот покой. Что-то происходит там, среди теней. Все замедляется до предела, чтобы дать солнцу расстаться с землей. И вдруг раздается пронзительный крик мухоловки. Он потрясает весь мир. XIII Если стрела сделана хорошо, на ней имеются следы зубов. Так и можно ее узнать. Кайова делали отличные стрелы и выпрямляли их, сжимая между зубами. Потом они прикладывали стрелу к луку, проверяя, прямая ли она. Жил некогда муж с женой. Ночной порой они были одни в типи. При свете костра мужчина делал стрелы. Через некоторое время он что-то почуял. На стыке двух шкур типи было небольшое отверстие. Кто-то стоял снаружи, заглядывая внутрь. Человек продолжал работать, но сказал своей жене: «Кто- то стоит снаружи. Не бойся. Давай говорить спокойно, как обычно». Он взял стрелу и сжал зубами. Потом, как и следовало, приложил ее к луку и прицелился, сначала в одном направлении, потом в другом. И все время он продолжал речь, будто обращаясь к жене. Но говорил так: «Я знаю, что ты там, снаружи, ибо чувствую твой взгляд. Если ты кайова, то поймешь мою речь и назовешь свое имя». Но ответа не было, и человек продолжал свое дело, направляя стрелу поочередно во все стороны. Наконец, прицел совпал с местом, где стоял его противник, и он спустил тетиву. Стрела вошла точно в самое сердце врага. * Старики были лучшими стрелоделателями, ибо они могли добавить к своему мастерству время и терпение. Молодые люди – воины и охотники – всегда готовы были уплатить большую цену за хорошо сделанные стрелы. ** Когда отец был еще мальчиком, в дом к Маммедэйти часто приходил с визитом один старик. То был сухопарый человек при косах, внушительный возрастом и осанкой. Звали его Чейни, и был он стрелоделателем. Каждое утро, говорил мне отец, Чейни окрашивал свое сморщенное лицо, выходил и молился вслух восходящему солнцу. Мысленно я вижу этого человека, словно он все еще там. Я люблю наблюдать, как возносит он свою молитву. Я знаю, и где он стоит, и куда доносится его голос по волнующимся травам, и где солнце встает над землей. Там, на восходе, можно ощутить безмолвие. Оно холодно, прозрачно и глубоко, как вода. Оно берет за душу и не хочет отпускать. XIV Речь кайова познать нелегко, но, поверите ли, дух бури ее понимает. Вот как оно было. Давным-давно замыслили кайова сотворить лошадь, решили делать из глины и потому стали месить ее руками. Что ж, лошадь начала оживать. Но то было страшное, страшное создание. Оно стало извиваться, сначала медленно, потом быстрее и быстрее, пока повсюду не поднялся вихрь. Ветер крепчал и все уносил прочь – с корнем взмывали ввысь огромные деревья, и даже бизонов взметало высоко в небо. Кайова испугались этого ужасного существа и бегали вокруг, пытаясь уговорить его. И вот, наконец, оно угомонилось. И даже теперь, когда кайова видят, как собираются грозовые облака, они знают, что это такое, – то страшный зверь бродит по небу. У него морда лошади, а хвост огромной рыбы. Молнии вырываются из его пасти, а хвост бьет и хлещет по воздуху, творя сильный и горячий ветер – торнадо. Но они беседуют с ним, увещевая: «Пройди надо мной». Они не боятся Ман-ка-йи , ибо ему внятна их речь. * Временами равнины ярки, спокойны и тихи, временами же они чернеют от налетающего погодного гнева. И всегда по ним бродят ветры. ** В нескольких футах к юго-западу от угла дома моей бабки стоит землянка от бурь. Она пребудет там, думается мне, даже когда дом, рощица и амбар исчезнут с лица земли. В этой части света много таких грубых укрытий. Они повинуются облику края и не выдаются ничем – низкие земляные холмики с тяжелыми деревянными дверьми, словно отверстыми в подземный мир. Я видел, как ветер с такой силой гнал дождь, что и взрослому не под силу было б отворить дверь. А однажды, спускаясь вниз, я увидал, как всю землю осветила фосфорно-синяя вспышка молнии. Бьёт и хлещет по воздуху. XV Куоетоте был пригожим юношей и к тому же великим воином. Одна из жен воина Много Медведей влюбилась в него, и они сошлись. Потом как-то раз вышел Куоетоте из дому. Когда переходил он реку, Много Медведей выступил из укрытия на берегу, пустил в него стрелу и убежал. Куоетоте вернулся в лагерь, и кто-то вынул стрелу. Он очень мучился и потерял много крови. Знахарь долго им занимался, и на другой день Куоетоте выздоровел. Видите ли, он решил увести жену у Много Медведей. Вскоре воины собрались пойти набегом в Мексику. В ночь перед тем как мужчины выступят в поход, было принято устраивать пляску. Много было песен, и время от времени ктонибудь вставал, чтобы дать храбрый обет. Тут, вызывая общее внимание, встала жена Много Медведей. Она сказала: «Слушайте все мою песню. Что-то да случится сегодня». Потом она запела – и, поверите ли, старики до сих пор помнят ее песню: Я оставлю свои пожитки. Я оставлю собственный дом. Говорю вам, я оставлю и своего сына. Куоетоте увел эту Женщину, и они кочевали с команчами пятнадцать лет. Когда, наконец, они возвратились к родному племени, Много Медведей первым вышел приветствовать их. «Куоетоте, – сказал он, – отныне ты и я будем братьями. Теперь же я дарю тебе шесть лошадей». * Художник Джордж Кэтлин кочевал с кайова в 1834 году. Он отмечал, что внешним обликом они превосходят команчей и вичитов. Они высоки и стройны, спокойны и грациозны. Черты лица у них правильные, классические, и в этом смысле они больше походят на племена севера, чем юга. ** Кэтлиновский портрет Komcamoa – это поразительный образ мужа высокого и тонкого, но мощного и хорошего сложения. Он гибок и, вне всякого сомнения, сознает свою великую силу и доблесть. Стоит он совершенно непринужденно, а его длинная рубаха повторяет очертания тела. Левая рука оперлась на щит, сжимая лук и стрелы. Голова уверенной посадки, а в глазах застыло выражение задумчивости и долготерпения. Говорят, он был почти семи футов роста и способен пешком, загнать бизона. Хотел бы я повидать этого человека, как видел его Кэтлин; вот он идет ко мне или, быть может, удаляется прочь, один и на фоне неба. XVI Жил необычный зверь – бизон со стальными рогами. Однажды в степи на него набрел охотник как раз в том месте, где когда-то стояли рядом друг с дружкой четыре дерева. Человек и бизон вступили в битву. Лошадь охотника пала сразу, и тот взобрался на одно из деревьев. Огромный бык, опустив голову, принялся долбить дерево своими черными металлическими рогами. Вскоре дерево рухнуло. Но охотник был проворен – он спасся на втором дереве. Вновь ударил бык своими невероятными рогами, и вскоре дерево, треснув, упало. Прыгнул охотник на третье дерево. Он все время пускал стрелы в быка, но те отлетали, словно искры, от его черной шкуры. Наконец, осталось одно дерево, а у охотника – одна стрела. Тогда он понял, что гибель неминуема. Но тут послышался голос: «Каждый раз, прежде чем наброситься, бизон широко растопыривает свои раздвоенные копыта и бьет ими оземь. Только там, в развилке копыт, он и уязвим. Туда и надлежит тебе целить». Отойдя, бизон повернулся, расставив копыта, а человек приложил к луку стрелу. Прицел был точен, и стрела глубоко вонзилась в мякоть меж копыт. Огромный бык весь затрясся и рухнул, и сталь его рогов в последний раз блеснула на солнце. * Сорок лет назад жители Карнеги, что в Оклахоме, собрались вокруг двух стариков кайова, оседлавших двух рабочих лошадей, вооружившись луком и стрелами. Кто-то привел бизона, бедного ручного зверя, в котором не осталось и следа дикой природы. Под говор и смех старики молча ждали. Потом, по сигналу, бизона пустили на волю. Сперва он артачился, быть может, больше озадаченный, чем испуганный; лошадей же пришлось понукать, а затем быстро пустить вслед. Люди подняли крик, и, наконец, бизон, покружив, бросился прочь. Старики погнались вслед и пропали вдали в огромной туче красноватой пыли. Но они загнали этого зверя и убили стрелами. ** Как-то утром мы с отцом шли через Медисин-Парк обок небольшого стада бизонов. Была поздняя весна, и у многих коров появились новорожденные телята. Неподалеку в высокой траве лежал бычок. Масти он был красно-оранжевой, хрупко-красивый в своей недолгой жизни. Мы приблизились, как вдруг с устрашающим видом у нас на пути встала корова, нагнув огромную черную голову. Затем она бросилась на нас, а мы, развернувшись, по мчались прочь что было мочи. Она вскоре остановилась, и я думаю, что большой опасности нам и не грозило. Но весеннее утро было глубоким и чудным, а сердца наши бились быстро, и мы познали тогда, что значит жить. Сталь его рогов в последний раз блеснула на солнце. XVII Скверных женщин изгоняют прочь. Жил однажды статный молодой человек. Был он буен и беспечен, и вождь говорил о нем с ветром. После того отправился человек на охоту. Вот налетел сильный ветер и ослепил его. Племени кайова слепец был не нужен, и они оставили его вместе с Женой и ребенком. Надвигалась зима, и еда была скудной. За четыре дня жене этого человека надоело заботиться о нем. Шло мимо стадо бизонов, человек узнал их на слух. Попросил он жену подать ему лук со стрелами. «Дай мне знать, – велел он, – когда бизон окажется прямо передо мной». Так убил он быка, да только жена сказала, будто он промахнулся. Попросил он еще стрелу и убил другого, но жена опять сказала, что он промахнулся. Ну а человек тот был охотником, он знал звук стрелы, попадающей в цель, но ничего не сказал. Затем жена его, набрав себе мяса, сбежала вместе с ребенком. Человек был слеп, но он питался травой и выжил. Через семь дней группа кайова набрела на него и отвезла в лагерь. Там, в кругу у костра, женщина рассказывала свою историю. Она говорила, будто мужа ее убили враги. Слепой прислушался и узнал голос. Скверная то была женщина. На восходе солнца ее выгнали прочь. * Календарные летописи кайова хранят верное свидетельство, что доля всякой женщины ~ «скверной» или нет – была тяжкой. Лишь пленницы, которые были рабынями, стояли еще ниже. Во время Солнечной Пляски 1843 года один человек ударил жену ножом в грудь за то, что та приняла приглашение вождя Дохасана ехать подле него в обрядовом шествии. А зимой с 1851-го на 52-й год Большой Лук выкрал жену воина, ушедшего в набег. Он привез ее в лагерь отца и заставил ждать снаружи на жестоком морозе, а сам вошел, чтобы собрать пожитки. Но отец его знал, что происходит, и задержал Большого Лука, не пуская его. Женщина стояла в снегу до тех пор, пока не отморозила ноги. ** Бабка Маммедэйти, Кау-ау-ойнти, была мексиканской пленницей, которую разлучили с родиной еще когда та была ребенком восьми-девяти лет. Я совсем не знал ее, но побывал на могиле у Горы Дождей. КАУ-АУ-ОЙНТИ РОДИЛАСЬ В 1834 УМЕРЛА В 1929 ПОКОЙСЯ В МИРЕ Говорят, она удивляла многих, ибо отказывалась играть роль женщиныкайова. Из рабства она поднялась, заняв в племени почетное место. Ей принадлежало большое стадо скота, а ездить верхом она могла не хуже любого мужчины. XVIII Знаете, племя кайова – летний народ. Давным – давно сидела компания юношей кружком да толковала о великих делах. Вот о чем говорили они: «Когда наступает осень, куда девается лето? Где оно живет?» Решили они пойти по следу солнца на юг, до самого его дома; взяли да отправились верхами. Ехали они много дней, недель и месяцев и забрались много дальше на юг, чем кто-либо из кайова прежде, и перевидали множество странных и чудных вещей. Наконец, прибыли они к месту, где встретили самое необычное. Близилась ночь, от езды они сильно устали и разбили лагерь в густых зарослях. Все, кроме одного, сразу отправились спать. Он был хорошим охотником и прекрасно видел в лунном свете. И вот он кое-что заметил – повсюду на деревьях были люди, они безмолвно передвигались с ветки на ветку. Туда-сюда перепрыгивали они в свете полной луны, и заметил он, что они маленькие и хвостатые! Он не верил собственным глазам и на следующее утро рассказал спутникам об увиденном. Они же лишь посмеялись над ним да посоветовали не ужинать так плотно на сон грядущий. Но позже, когда сворачивали лагерь, всех разом охватило одно чувство – им почудилось, будто за ними следят. А когда они подняли головы, маленькие хвостатые тени засновали над ними по веткам. Вот тогда-то кайова повернули коней и двинулись в обратный путь – довольно было с них здешних мест. Они рассудили, что, в конце концов, нашли обитель солнца и теперь соскучились по доброму бизоньему мясу родной Земли. * Излишне распространяться о революции, внесённой в жизнь кайова обретением лошади. Без неё он был полуголодным лесным скитальцем, подбираясь ползком к неосторожному оленю да с огромными усилиями возводя изгородь из веток, чтоб загнать стадо антилоп, и редко пускаясь в путь дальше чем на несколько дней от дома. На коне же он превратился в отважного охотника на бизонов, за день способного заготовить еды довольно, чтобы обеспечить семью на год. Это позволило ему выделить время для странствий по прериям с военными отрядами, уходившими за тысячи миль. – Myни. ** Среди самых первых моих воспоминаний – лето у ручья близ Горы Дождей, когда мы жили в рощице к северу от дома бабки. Оттуда можно было видеть весь склон холма до рощи орехов-пеканов, густых, темных посадок вдоль водоема, а за ними – долгий разлет самой земли, восходящей к небу. Рощица наша со всех сторон была открыта и свету, и воздуху, и звукам земли. Видно было вдаль и вширь даже ночью при свете луны – ничто не застило взор. А когда время года менялось и надо было возвращаться в дом, на время возникало чувство заброшенности и уныния. Зимней порой, проходя мимо рощи за водой из колодца, я заглядывал внутрь и думал о лете. Твердый земляной пол был темно-красного цвета, цвета трубочного камня. он превратился в отважного охотника на бизонов. Завершение XIX В набеге на ютов попал в плен один из двух братьев. Другой, в одиночку и по собственной воле, проник в лагерь ютов и пытался освободить брата, но тоже был схвачен. Вождь ютов, в знак уважения к его доблести, заключил с ним договор. Если он сможет, взвалив брата на спину, пройти по ряду обмазанным жиром бизоньих черепов, не упав на землю, то они с братом получат по лошади и невредимыми уедут домой. И вот брат, посадив брата на спину, прошел по черепам бизонов и не сбился с ноги. Вождь ютов был верен своему слову, и братья верхами возвратились к соплеменникам. * После битвы в каньоне Пало-Луро кайова приходили сдаваться поодиночке в Форт Силл. Коней и оружие у них отбирали, а самих сажали в тюрьму. В поле, чуть западнее агентства, истребляли индейских лошадей. Почти восемьсот голов забили сразу, а еще две тысячи было распродано, роздано, раскрадено. ЛЕТО 1879 Тсен-пиа Кадо – Солнечная Пляска на одной конине. В летописи Сеттана год этот обозначен изображением конской головы над священной палаткой. Эта пляска состоялась на Элм-Форк, притоке Ред-Ривер, а была названа так, поскольку бизоны стали слишком редки и кайова, выйдя на сезонную охоту предыдущей зимой, обнаружили их так мало, что им пришлось забить и съесть тем летом собственных коней, чтобы выжить. Эту веху можно считать датой исчезновения бизонов в краях кайова. С тех пор появление даже одного животного стало событием. – Муни. ** Земля в Нью-Мексико сотворена множеством красок. Мальчиком я скакал на лошади по красной, желтой и лиловой земле к западу от пуэбло Химес. Конек мой был низкорослый кауро-чалый, быстрый и легкий ходом. Я скакал меж песчаных дюн, вдоль подошвы мес и скал, по каньонам и арройо. Я хорошо узнал этот край, не так, как знает путник вехи видимой дороги, но более верно и чутко, в каждый сезон года, с тысячи углов зрения. Я знаю живое движение лошади и топот копыт. Я знаю, каково августовским или сентябрьским днем въехать в тучу холодного, освежающего дождя. по ряду обмазанным жиром бизоньих черепов XX Жил однажды человек, у которого была славная охотничья лошадь. Была она вороная, быстроногая и ничего не боялась. Когда пускали ее на врага, она летела по прямой и неслась во всю прыть, а всаднику не нужно было править поводьями. Но беда в том, что человеку тому был ведом страх. Как-то во время атаки он дернул поводья, сбив лошадь с верного пути. Ничего хуже нельзя было придумать. Охотничья лошадь умерла, не снеся позора. * В 1861 году у реки Арканзас, что в Канзасе, проводили Солнечную Пляску. В Жертву Тай-ме оставили на привязи в священной палатке саврасую лошадь, уморив ее голодом. Позже в тот год разразилась эпидемия оспы, и старик Гаапиатан принес в Жертву одного из своих лучших коней, великолепного черноухого, дабы его семья и он сам смогли выжить. ** Я часто думах о старике Таапиатане и его лошади. Думается, что чувством я понимал, как сильно любил он это животное; кажется, я знаю, что творилось в нем: «Если ты подаришь жизнь мне и моим близким, то я подарю тебе жизнь этого черноухого коня». XXI Маммедэйти был внуком Гуипаго, и потому все хорошо его знали. Раз от разу Маммедэйти снаряжал упряжку с фургоном и выезжал на равнины. Как-то рано поутру ехал он к Горе Дождей. Было лето, трава стояла высокая, и повсюду перекликались жаворонки. А дело в том, что поверхность равнин была гладкой и видно вдаль далеко-далеко. Никого не было вокруг, лишь раннее утро да земли окрест. И вдруг Маммедэйти что-то услышал. Кто-то ему свистел. Поглядел он и увидел невдалеке над травой головку мальчика. Остановил он коней, сошел с повозки и отправился поглядеть, кто там. Никого и ничего там не было. Долго смотрел он, но там ничего не было. * Есть только одна фотография Маммедэйти. Он глядит сквозь зрителя и чуть в сторону. В лице его – спокойствие и доброта, сила и ум. Волосы плотно приглашены, а косы длинны и обернуты мехом. На нем фартук, ноговицы с бахромой и бисерные мокасины. В правой руке – пейотистский веер. Семейная особенность – вены на руках резко обозначены, руки маленькие и довольно длинные. ** Маммедэйти довелось повидать четыре поистине исключительные вещи. Первой была та головка ребенка, след водяного чудовища – другая. Потом шел он как-то мимо рощи пеканов и увидел на бревне трех маленьких крокодильих детенышей. Никто никогда прежде не видел такого, и никто – после. Наконец, было еще одно: что-то постоянно беспокоило Маммедэйти, мелкая досада, какая не идет из головы, словно имя на кончике языка. Он всегда дивился, отчего так бывает, что холмик земли, насыпаемый кротом перед входом в норку, весь из такой мелкой пыли. Она почти столь же мелка, как порох, и кажется просеянной. Однажды Маммедэйти сидел совсем неподвижно, и вдруг крот выглянул из земли. Щёки у него были надуты, словно у белки, заготавливающей орехи. Оглядел он всё вокруг, а затем выдул из пасти мелкую, черную землю. Так делал он много раз, пока перед ним не выросло колечко черной, пылеобразной земли. То было зрелище предивное и глубокое. Оно значило, что Маммедэйти обрел сильный талисман. Поистине исключительные вещи. XXII Маммедэйти был внуком Гуипаго и потому обычно хранил достоинство. Но, знаете ли, как-то раз и он потерял терпение. Вот как это было: на выгоне паслось несколько лошадей, и Маммедэйти хотел выпустить их наружу. Изгородь шла по кругу, и ворота были только одни. Места внутри было достаточно. Никак ему не удавалось выгнать лошадей вон. Один конь верховодил другими, и каждый раз как их подгоняли к воротам, он поворачивал и изо всех сил мчался обратно. Ну, так продолжалось долго, и Маммедэйти взорвался. Вбежал он в дом, схватил лук со стрелами. Кони скакали цепью, и он выстрелил в главного буяна. Только он промахнулся, а стрела вошла глубоко в шею другой лошади. * Зимой с 1852-го на 53-й год юноше из племени поуни, пленнику кайова, удалось бежать. Он увел с собой особенно ценную охотничью лошадь, известную в округе под кличкой Гуадал-тсейу – Малыш Каурый. То было самое памятное событие зимнего года. Потеря такой лошади явилась тяжким испытанием. ** Много лет назад в амбаре хранился короб с костями, и я часто ходил поглядеть на них. Позже их, должно быть, кто-то выкрал. То были кости лошади, которую Маммедэйти звал – Малыш Каурый. Был он низкорослым, глядеть-то не на что, рассказывали мне, да только лучший бегун во всем том краю. Белые люди, как и индейцы, издалека приходили, чтобы потягаться, выставив против него лучших своих коней, но тот никогда не проигрывал скачек. Часто думал я об этой каурой лошади. Порой, казалось мне, я постигал, как может статься, чтобы один человек пожелал сохранить даже кости коня, а другой – украсть их. Стрела вошла глубоко в шею. XXIII Помнился Ахо один случай – дело необычное. Вот как это было. Знаете, укладка Тай-ме не очень крупная, но исполнена большой силы. Однажды Ахо отправилась навестить жену хранителя Тай-ме. Обе уселись рядком, потолковать, как вдруг услыхали ужасный грохот – словно упал на пол тяжкий груз или дерево. Испугались они и пошли взглянуть, что бы это могло быть. А то упала наземь укладка с Тай-ме. Никто не знал, как случилось, что Тай-ме упал. Насколько все знали, винить тут было некого. * Было время, когда Маммедэйти носил один из амулетов бабки. Он делал это в память своей матери Кеадинекеа – носил амулет на шнурке вокруг шеи. Ахо вспоминала: если кто-либо носивший священный амулет не оказывал ему должного почтения, связка огромной тяжестью ложилась ему на грудь. ** У дома моей бабки стоял большой железный котел – рядом с крыльцом, выходившим на юг. Был он огромен и неколебим – или так мне казалось в пору моего детства; я не мог себе представить, чтобы у кого-то хватило сил приподнять его. Не знаю, откуда он взялся; он всегда там стоял. Если его ударить, звенел он как колокол, и долго еще потом кончики пальцев ощущали, как поёт чёрный металл. В котел собирали дождевую воду, в ней мы мыли волосы. XXIV Восточнее дома бабки, южнее рощи пеканов, лежит под землёй женщина в чудном наряде. Маммедэйти знал ещё, где она лежит, теперь же никто не знает. Если встать на парадном крыльце дома и глядеть на восток в сторону Карнеги, ясно, что женщина находится где-то в поле вашего зрения. Но покой ее безвестен. Она была погребена в длинном ящике, и был на ней удивительный наряд. Как же был он хорош! То было одно из чудных замшевых, украшенное зубами оленя и бисером. Платье все еще там, под землёй. * Высокие, с отворотами, мокасины Ахо снаружи сделаны из нежнейшей, кремового цвета, кожи. На каждом подъеме – блестящий бисерный диск, восьмиконечная звезда, красным и бледно-синим по белому полю; ленты бисера добавлены у подошв и щиколоток. Клапаны ноговиц – белые и богато расшиты голубым, красным и зеленым, белым и лавандовым бисером. ** Восточнее дома бабки солнце поднимается из самой равнины. Раз в жизни, верю я, должен человек задержаться умом на земле былого. Он должен отдаться неповторимому пейзажу, наставившему его на путь, рассмотреть его со множества точек зрения, подивиться и поразмыслить о нем. Он должен представить себе, будто касается его своими руками в каждую пору года и вслушивается в звуки, что раздаются на нем. Он должен вообразить тамошних обитателей и все легчайшие дуновения ветра. Он должен припомнить яркий свет луны, все краски восхода и заката. Эпилог 13 ноября 1833 года, в первый послеполуночный час, мир, казалось, пришел к концу. Покой ночи внезапно нарушился; в небе вспыхнули слепящие искры света, света такой силы, что люди пробуждались от сна. С густотой ливня по всей Вселенной падали звезды. Некоторые были ярче Венеры, а одна, как говорили, была больше Луны. Этот ярчайший метеорный дождь занял особое место в памяти племени кайова. Он вошел в число самых ранних событий в календарные летописи и на деле отметил начало хронологического этапа в сознании соплеменников. За год до того Тай-ме был похищен военным отрядом осейджей, и хотя позже он вернулся, утрата фетиша явилась немыслимой потерей, а в 1837 году кайова заключили свой первый договор с Соединенными Штатами. Падучие звезды, казалось, отразили внезапный и жестокий распад древнего порядка вещей. Да и в самом деле, золотой век кайова был мимолётен – лет девяностосто, считая примерно с 1740 года. Культуре этой осталось балансировать еще недолго, приходя в упадок, примерно до 1875 года, а потом уйти в прошлое – и останется крайне мало материальных свидетельств того, что она вообще была. И всё же она жива в пределах памяти, пусть уже непрочной. Более того, она присутствует в удивительно живой и богатой устной традиции, взывающей к сохранению ради себя самой. Живая память и несущая ее устная традиция слились для меня раз и навсегда в образе Ко-сан. Как-то июльским днем, в полдень, к дому моей бабки пришла столетняя женщина. Ахо уже не было, Маммедэйти умер до моего рождения. Оставалось очень мало кайова, помнивших Пляску Солнца – одной из них и была Ко-сан. Она была уже взрослой, когда появились на свет мои дед с бабкой. Тело её было согбенно, лицо же глубоко избороздило время. Ее тонкие белые волосы были схвачены черной вязаной сеткой, хотя она носила и косы; зрячим был лишь один глаз. Одевалась она на манер почтенной дамы кайова, в темное глухого покроя платье, доходившее ей почти до щиколоток, с длинными свободными рукавами и широкой, наподобие фартука, лентой. Она уселась на скамью в палисаднике, так сильно уйдя в толщу лет, что казалась на удивление маленькой. Помолчала какое-то время – может, и задремала, – а потом начала говорить и петь. Рассказывала она о многом, а однажды поведала о Пляске Солнца: Я и мои сёстры были тогда очень маленькими, было это много лет назад. Как-то рано поутру нас пришли будить. С равнины принесли огромного бизона. Все вышли поглядеть на него и помолиться. Слышалось много голосов. Один человек сказал, что палатка уже почти готова. Нам велели идти туда, и кто-то дал мне кусок материи. Он был очень красивый. Тогда я спросила, что мне с ним делать, – и мне сказали, что я должна привязать его к дереву Тай-ме. На этом дереве были и другие куски ткани, и я прикрепила свой. Когда каркас палатки был готов, начинала петь женщина, а иногда мужчина. Вот так: Все приготовлено, Теперь пусть выйдут четыре союза. Пусть выйдут и принесут листья, Ветви к палатке. А когда ветви привязаны по своим местам, вновь запевают: Пусть выйдут юноши. вперед, юноши, теперь пора нести землю. Вот юноши подняли крик. Теперь это уже не просто юноши, не всякие, а те, кому возносят молитвы, и одеты они по-особому. Есть там и старая-старая женщина. Она что-то несет на спине. Юноши подходят ближе, поглядеть. На спине у старухи – куль, полный земли. То песчаная почва особого рода. Именно она должна быть в священной палатке. Танцоры должны ступать по песчаной почве. Старуха держит в руках копалку. Вот она повернулась к югу и вытянула губы. Это было похоже на поцелуй. Вот она запела: Мы внесли землю. Теперь пришла пора играть; Как я ни стара, мне по-прежнему хочется играть. То было начало Пляски Солнца. Танцоры причастились к магии бизона и медленно начали пляску… И весь народ стоял там, все были в праздничных нарядах – прекрасных замшевых одеждах и бусах. На вождях были ожерелья, а подвески их сияли, как солнце. Много было народу, и ах! как это было прекрасно! То было начало Пляски Солнца. Знаете, все это было в честь Тай-ме и произошло давным-давно. Это – всё это и еще многое – было святым обетованным поиском, странствием на пути к Горе Дождей. Вероятно, Ко-сан сама ныне мертва. Временами, в тишине вечеров, кажется мне – она дивилась, гадая, кто же она такая. Становилась ли она в своем вещем сне той носительницей священной земли, а быть может, престарелой женщиной, которой, как ни стара она была, по-прежнему хотелось играть? А мысленным взором своим, временами, не прозревала ли она падучих звёзд? Человек, сотворённый из слов (эссе) Я хотел бы связать здесь воедино несколько разных идей и попутно уточнить характер взаимоотношений между словом и жизнью. Мне представляется, что в известном смысле все мы сотворены из слов, что самая суть нашего бытия заключена в слове. Слово – стихия нашего мышления, наших мечтаний и поступков, нашей повседневной жизни. Мы не можем существовать без нравственных понятий, имеющих словесное выражение. На одной из наших бесед ставился вопрос: что являет собой американский индеец? Ответ однозначен: «индеец» – это представление конкретного человека о себе самом, притом представление нравственного порядка, ибо им определяется отношение человека к другим людям и окружающему миру в целом. И чтобы представление это (эта идея) было полностью понято, оно должно обрести словесное выражение. Вот мне и хочется высказать некоторые мысли и о нравственных идеях, которыми мы руководствуемся, и о словах, их выражающих. Мне хочется, кроме того, высказаться о таких предметах, как экология, устная повествовательная традиция, воображение. Для начала позвольте мне рассказать одну историю. … Однажды вечером произошло нечто странное. Я уже написал большую часть книги «Путь к Горе Дождей» – по сути дела, всю книгу, кроме эпилога. В тот вечер я изложил еще одно старинное предание индейцев племени кайова и составил комментарий к книге – исторический и автобиографический. Вымотан я был до предела. Рукопись лежала передо мной освещенная лампой. Пусть небольшая, но готовая, точнее – почти совсем готовая. Я уже сочинил второе из двух стихотворений, обрамляющих книгу. В общем, по сути дела, сказал все, что задумал. Но все же мне не хватало какого-то существенного «предпоследнего» куска. И я снова стал писать… «13 ноября 1833 года, в первый послеполуночный час, мир, казалось, пришел к концу. Покой ночи внезапно нарушился; в небе вспыхнули слепящие искры света, света такой силы, что люди пробуждались от сна. С густотой ливня по всей Вселенной падали звёзды. Некоторые были ярче Венеры, а одна, как говорили, была больше Луны». Дальше я стал писать о том, что этот вот ливень метеоров над Северной Америкой, этот звездопад, со времени которого прошло 137 лет, был одним из самых ранних событий, занесенных в летописи кайова. Этот феномен так поразил их воображение, что они вспоминают о нем до сих пор. Он оставил зарубку в народной памяти. «Живая память народа, – писал я, – и несущая ее устная традиция слились для меня раз и навсегда в образе сказительницы Ко-сан». Я решил, что наконец пришло время написать об этой старой женщине. Ко-сан принадлежит к числу самых достойных людей, каких я встречал на своем веку. Однажды июльским днем в Оклахоме она сказывала и пела для меня, и это был сон, мечта. Когда я родился, она уже была старухой; она была взрослой, когда появились на свет мои дед и бабка. …Ко-сан сидела неподвижно, обхватив ладонями плечи. Невозможно было представить себе, что подобная уйма лёт – целый век – может так спрессоваться и дать столь чистый концентрат человеческой сущности. Голос ее дрожал, но не пресекся ни разу. Песни были печальны. Прихотливая фантазия, горячая любовь к родной речи, радость воспоминания – все это сияло в ее единственном оке. Она свободно вызывала в памяти прошлое, отчетливо помнила все события своей долгой жизни. Могла мысленно увидеть себя прелестной юной девушкой, диковатой и полной жизни. Могла представить себе Пляску Солнца. К тому времени я вновь целиком погрузился в работу. Я уносился мыслью из своей комнаты и своего времени и возвращался в тот июльский день, в Оклахому, к Ко-сан. Мы с ней весело смеялись; у меня было такое чувство, что я знал ее всю свою жизнь – и всю ее жизнь. Мне так не хотелось отпускать ее! Но надо было заканчивать книгу, и я без особой охоты стал дописывать последние фразы: «Это – все это и еще многое – было святым обетованным поиском, странствием на пути к Горе Дождей. Вероятно, Ко-сан сама ныне мертва. Временами, в тишине вечеров, кажется мне – она дивилась, гадая, кто же она такая. ‹…› А мысленным взором своим, временами, не прозревала ли она падучих звезд?» Некоторое время я сидел за столом, глядя на эти строки и пытаясь одолеть пустоту, вошедшую в мою грудь. Только что написанные слова казались мне чем-то нереальным. Неужели они что-то значат? Неужели в них вообще есть какой-то смысл? В полном отчаянии я стал вновь и вновь торопливо перечитывать последние абзацы. Взгляд мой упал на имя «Ко- сан». И мне вдруг показалось, что все написанное связано с этим именем. Оно словно вдохнуло в строки живую душу. Совершенно неожиданно я ощутил магическую силу слов и имен. «Ко-сан, – позвал я и вновь повторил: – Ко-сан». И тут эта древняя старуха, одноглазая Ко-сан, вышла из сотворивших ее слов и предстала мне на исписанной странице. Я был потрясен. И все же это было закономерно, иначе и быть не могло. «А я как раз пишу о тебе, – сказал я запинаясь. – Я думал – ты уж прости, – я думал, может быть, ты уже… Ну, в общем…» «Нет, – услыхал я в ответ, и мне почудилось, что она хмыкнула: – Ты вообразил меня очень точно, вот я и явилась. Ты вообразил меня мечтающей, вот я и грежу. Мне грезится звездопад». «Но ведь все это только игра моего воображения, – возразил я. – Все это происходит у меня в голове. На самом деле тебя здесь нет». Я чувствовал – это звучит ужасно грубо, но ничего не мог с собой поделать. Впрочем, она будто поняла меня: «Думай, что говоришь, внук мой. Ты представил себе, что я здесь, в этой комнате, да? Это уже кое-что. Вот видишь – в воображении твоем я существую, притом – во всей полноте бытия, я жива. Правда, это лишь одна из форм бытия, но, пожалуй, самая лучшая. Если здесь, в комнате, нет меня, внук мой, то уж наверняка нет и тебя». «Мне кажется, я тебя понимаю. Открой мне, бабушка, сколько тебе лет?» «Сама не знаю. Порою мне кажется – нет на земле старухи древнее меня. Ты ведь знаешь, что люди кайова вышли на свет из старого полого ствола. До чего же они ясно предстают моему мысленному взору – и как они были одеты, и как возликовали, увидев вокруг себя прекрасный мир. Не иначе как я тогда была с ними. Не иначе как участвовала в давнем переселении кайова с верховий Иеллоустона на Южные равнины, к реке Биг- Хорн; видела я и красные стены каньона Пало- Дуро. Я была с теми, чье становище находилось у подножия гор Уичито, когда начался звездопад». «Знать, ты и впрямь очень стара, – согласился я. – Сколько же ты повидала на своем веку!» «Да, пожалуй, что так», – сказала она. Затем, медленно повернувшись кругом, кивнула и вновь обратилась в слова – те слова, что я только что написал. И опять я остался один в комнате… Мне кажется, человеку хоть раз в жизни необходимо сосредоточиться на мысли о родной земле, память о которой живет в нем. Пусть всецело предастся мысленному созерцанию этой земли – того ее предела, где протекла какая-то часть его жизни. Пусть поглядит на нее со всех возможных точек. Пусть подивится ее красоте, поразмыслит о ней. Пусть представит себе, как зимой и весной, летом и осенью касается ее пальцами, прислушивается к звучащим на ней голосам. Пусть увидит мысленным взором все обитающие здесь живые существа, ощутит легчайшие дуновения ветра. Пусть вызовет в памяти своей сияние дня, все краски утренней зари и вечерней. …Горы Уичито поднимаются над Южными равнинами длинной изогнутой грядой с востока на запад. Горы эти – краснозем и острые скалы, причем скалы не красные и не синие, а какого-то странного смешанного цвета: так оперение некоторых птиц отливает то красным, то синим. Горы Уичито не столь высоки и могучи, как горы Дальнего Запада, и в окружающий ландшафт вписываются по-иному. Их нельзя представить себе отдельно от равнины. Если подумать о них отвлеченно, они перестанут казаться горами… Смотреть на горы с равнины – одно, а на равнину с гор – совсем другое. Я стоял на вершине горы Скотт и смотрел вниз на равнину, заполняющую весь окоём. Порывистый ветер налетает на горные склоны, и временами его можно слышать – он шумит, словно река в ущелье. В давние времена здесь шла бойкая торговля. Лет сто назад кайова и команчи отправлялись от гор Уичито во все стороны на поиски приключений и амулетов, коней и заложников. Порою они пропадали годами, но неизменно возвращались, ибо родная земля крепко держала их. Это священное место, и даже сейчас есть в нем некая первозданность. Антилопы и олени, лонгхорны и бизоны пасутся в лугах или – ближе к горам – прячутся в тенистых рощах. Именно здесь, считают кайова, появился на свет первый бизон. К северо-западу от гор Уичито виден поросший травой желтый холм. Он получил название Горы Дождей. На западной его стороне сохранились развалины старой школы, куда моя бабушка (в ту пору девочка-дичок с косами) бегала в одеяле-накидке учить английские слова, означающие предметы и цифры. Там она и похоронена… Твоё по сути имя – имя камня. Смятённый смертью ум живёт в тени Неведомого наименованья, В котором здесь твоё я слышу имя. Багрово, как охотница-луна, Светило утра скачет по равнине; Гора горит; к полудню – тишина Уже в тени, хранящей это имя В непроходимой мёртвой плоти камня. ( Перевод А.Сергеева) Мне интересно вот что: человек изо дня в день видит определенный пейзаж, и увиденное каким- то образом входит в его плоть и кровь. Ведь в процессе жизни именно это и происходит. Ни один человек не может существовать в полном отрыве от родной земли. Такая изоляция немыслима. Рано или поздно мы должны определить свои отношения с окружающим миром – я имею в виду главным образом мир физический: и не только с таким, как он ощущается нами непосредственно, вот в эту минуту, но и таким, каким он открывается нам – куда более достоверно – в длительной смене лет и времен года. Притом отношения эти должны основываться на категориях нравственности. Полагаю, у нас нет иного пути, если мы хотим осознать и сохранить свою человеческую сущность, ибо она, эта сущность, должна находить выражение не только в практической идее сохранения жизни на земле, но и в этической. И это особенно важно именно сейчас, и именно у нас на родине. Нам, американцам, более чем когда-либо – и в большей мере, чем мы это сами сознаем, – необходимо понять, кто мы и что по отношению к земле и небу. Я говорю прежде всего о самом акте воображения и об этической основе нашего отношения к американской земле. В 1970 году, без сомнения, довольно трудно представить себе, какой была природа Америки, скажем, в 1900 году. Все нынешнее столетие страна наша только и делала, что отрекалась от пасторального идеала, столь ощутимого в искусстве и литературе XIX века. Одно из последствий технической революции в том и заключается, что нас отрывают от родной почвы. По- моему, мы теряем ориентацию, у нас произошло некое психологическое смещение во времени и в пространстве. Мы можем точно знать, где ближайший магазин самообслуживания и сколько осталось до перерыва на обед; но едва ли кто-нибудь из нас знает свое положение относительно звезд или ближайшего солнцестояния. Ощущение естественного порядка стало у нас ненадежным и смутным. Не тронутых цивилизацией мест остается все меньше и меньше. Точно так же и сфера инстинктивного в нас сокращается – пропорционально утрачиванию нами подлинного представления о ней. И все же я считаю, что мы в силах сформулировать этическую основу своего отношения к земле – понятие о том, какое значение она имеет и должна иметь в нашей повседневной жизни. Более того – найти такую формулировку представляется мне совершенно необходимым. Создается впечатление, по крайней мере на первый взгляд, что этичное отношение к родной земле – нечто совершенно несвойственное большинству американцев, а может быть, чувство к ней еще только дремлет в них. Очень многие из нас относятся к родной земле безразлично. В силу некоторых особенностей моего жизненного опыта мне трудно понять, как подобное безразличие могло возникнуть. … Ко-сан точно помнила, где родилась моя бабушка. «Вот тут», – говорила она и указывала на комель высокого дерева, а дерево это ничем не отличалось от сотни других, росших в низине на берегу реки Уошито. Сам я не видел никаких признаков того, что хоть один человек когда-нибудь здесь побывал, произнес хоть единое слово или хотя бы коснулся ствола кончиками пальцев. А вот Ко-сан сумела воскресить в своей памяти даже новорожденную. Вероятно, она припомнила и голос моей бабушки: долго и сосредоточенно вслушивалась в себя, пока, наконец, не услыхала его. В роще стоял неподвижный тяжкий зной. Мне подумалось, что сюда-то, к стволу, наверно, сходятся духи. Благодаря силе народной памяти Ко-сан могла вызывать в своем воображении тот давний звездопад. Для нее не существовало разницы между ее собственным опытом и общенародным (а в равной мере – между преданиями и историческими фактами). И личный, и общенародный опыт вошли в ее память как нечто единое, и то была память родной земли. Родная земля, которую она видела изо дня в день целых сто лет, как бы и была общим знаменателем всего того, что она знала или когда- либо могла узнать, – а знание ее было глубинным. Всеми своими корнями она была связана с родной землей, из ее глубин черпала силы, и сил этих хватало на то, чтобы встречать все неожиданности и противостоять стихии хаоса. Это также помогало ей находить объяснение разнообразным явлениям, в том числе и таинственным. Вот и звездопад 1833 года не был для Ко-сан случайным, никак и ни с чем не связанным. Страшный световой ливень в ночном небе должен был закрепиться в народной памяти, и Ко-сан немало тому способствовала, вызывая его в своем воображении, а затем передавая словами представлявшееся ее мысленному взору. Для этой цели ей надо было привести звездопад в соответствие со своим пониманием вселенной. А когда она рассказывала, например, о Пляске Солнца, то повествование это выражало ее связь с жизнью земли, с солнцем и луной. Сама Ко-сан и ее народ всегда служили нам примером глубоко уважительного, этичного отношения к земле. Нам бы следовало у них поучиться. Безусловно, в нас самих это чувство к природе, к земле пока лишь дремлет, и на мой взгляд – самое время его активизировать. Мы, американцы, должны вновь научиться воспринимать землю и воздух в аспекте этическом. Мы должны относиться к природе этично или же погибнуть – иного выбора нет. В наше время экология, пожалуй, важнейшая из наук. Мне думается, ни в одной области индеец не может служить таким авторитетом, как в этой. Если есть какое-нибудь качество, воистину выделяющее его среди других народов, то это, бесспорно, уважение к природе и забота о ней. Но вернемся к теме об устном повествовании. «Не иначе как я вместе с другими людьми своего племени участвовала в давнем переселении с верховий реки Иеллоустон на Южные равнины: ведь я видела и антилопу, что резвилась в высокой траве на берегу реки Биг-Хорн, и дремучие леса на горах Блэк-Хиллс. Видела однажды и красные стены каньона Пало-Дуро. Я была с теми, чье становище находилось у подножия гор Уичито, когда начался звездный ливень…» «Ты и впрямь очень стара, – сказал я. – Сколько же ты повидала на своем веку!» «Да, пожалуй, что так», – ответила Ко-сан. Затем, медленно повернувшись кругом, кивнула и вновь обратилась в слова – в те слова, что я только что написал. И вновь я остался один в комнате… Кто же такой сказитель? И о ком говорится в предании? Что можно извлечь из тьмы и силой воображения претворить в бытие? Что можно увидеть мысленным взором и поведать другим? Что происходит, когда я или кто-то другой применяем такую силу, как речь, чтобы воздействовать на неведомое? Вот те вопросы, что интересуют меня более всего. В глубине души я твердо убежден – мы есть то, что сами о себе представляем. Наш лучший удел – хотя бы вообразить кто мы и что во всей возможной полноте – ведь именно это мы и являем собой на самом деле. Величайшей для нас трагедией была бы жизнь, лишенная воображения. Слово письменное – это зафиксированная речь. Чтобы серьезно подойти к вопросу о сути речи и литературы, нам прежде всего следует понять сущность устной традиции. Я хочу предложить кое-какие определения, которые могут быть нам полезны, и с этой целью позволю себе поставить несколько кардинальных вопросов и дать на них гипотетические ответы. 1) Что такое устная традиция? Это процесс, с помощью которого мифы, легенды, предания и вся сумма народного знания формулируются, передаются от одного к другому и сохраняются в языке с помощью слова устного – в противовес слову письменному. Иначе говоря, устная традиция – это совокупность всех этих элементов. 2) Каково соотношение между искусством и реальностью в рамках устной традиции? Изучая вопрос об устной традиции в этом контексте, мы должны учитывать, что она предполагает несколько специфический подход к искусству и действительности. Важно, например, то, что искусство… имеет, в частности, и устную форму, а тут первостепенную роль играют такие факторы, как запоминание текста, интонация, модуляции голоса, точность речи, ее краткость, ритм, темп и драматическая насыщенность. Далее: мифы, легенды и вся сумма народного знания – в соответствии с тем содержанием, которое мы вкладываем в эти понятия, – предполагают свой особый порядок действительности. И здесь важна не столько степень точности, с которой воссоздается действительность, сколько воплощение в устное повествование тех картин, что встают перед мысленным взором сказителя. 3) Что такое слова? Что такое речь? Для наших целей достаточны такие определения: слова – это доступные слуху звуки, систему которых человек выработал для того, чтобы передавать другим людям свои мысли и выражать свои чувства. Речь – это средство, с помощью которого слова используются для формулирования определенного смысла и оказания эмоционального воздействия. 4) Какова природа устного повествования? Каковы его цели и возможности? Устное повествование – акт воображения, творческий акт, посредством коего человек стремится осуществить свою способность изумляться, постигать суть вещей, восхищаться. Это также акт, коим человек вкладывает свое «я» в определенные идеи и тем самым сохраняет его. Повествуя о чем-то, человек стремится осмыслить свой собственный жизненный опыт, каков бы этот опыт ни был. Таким образом, возможности устного повествования полностью определяются той мерой, в какой человек способен осмыслить свой опыт. 5) Какова связь между тем, что человек являет собою, и тем, что он говорит? Иными словами, между тем, что он являет собою на самом деле, и тем, что он о себе думает? Связь эта – довольно нечеткая и вместе с тем – сложная. Вообще говоря, человек наиболее полно осуществляет свое бытие в слове, и только в нем. Бытие человека – это идея, представление его о самом себе. Человек может обрести себя лишь в том случае, если он воплощается в идею, в представление о самом себе, а идея эта облекается в слова. В данном контексте это означает, что наиболее полного воплощения своей гуманистической сущности человек достигает в литературе, а литература – это искусство и продукт воображения (термин «литература» я употребляю здесь в широчайшем его смысле). Безусловно, это нравственный аспект вопроса, но ведь литература сама по себе есть нравственная позиция и словесное выражение нравственных понятий. А теперь вернемся к звездопаду. И позвольте мне сейчас рассмотреть это событие под другим утлом, с несколько иной точки зрения. В ту позднюю осень 1833 года кайова расположились становищем на Элм-Форк, притоке Ред-Ривер, к западу от гор Уичито. В предшествующее лето они потерпели жестокое поражение в схватке с осейджами. Тай-ме, священный фетиш Пляски Солнца и самый мощный амулет племени, был у них похищен. Никогда еще за время их долгого переселения с севера, за всю эволюцию их прерийной культуры кайова не были так близки к отчаянию. Утрата Тай-ме оказалась для них тяжелой психической травмой. Как мы уже знаем, в холодный предутренний час 13 ноября 1833 года над Северной Америкой начался звездный ливень. Кайова, разбуженные мертвенным светом падающих звезд, выбегали из своих жилищ, ужасаясь внезапному пришествию призрачного дня. Я уже отмечал, что событие это одним из первых было занесено в календари племени кайова и навсегда осталось в народной памяти. Тот мертвенный свет в ночном ноябрьском небе имел для них символическое значение. Ибо с наступлением подлинного дня в истории кайова начался новый – и тяжкий – период: последняя из живых дотоле культур Северной Америки стала угасать. Через четыре года после звездного ливня кайова подписали свой первый договор с правительством, за последующие двадцать лет четыре эпидемии оспы и азиатской холеры уменьшили их численность более чем наполовину, лет через тридцать после звездопада у них были отняты табуны, а бизоны, на которых они охотились, – перебиты. Видите, что получается, когда воображение накладывается на историческое событие? Так возникает предание. Событие приобретает особый, глубинный смысл. Когда потрясенные кайова оправились от испуга, они вообразили, что звездопад имел символическое значение для всей их жизни, что он предрек им горькую участь. Отныне страшное это воспоминание было для них неразрывно связано с представлением о самих себе. Они как бы «присвоили» его, воссоздали мысленно, претворили в представление о самих себе – короче говоря, заново вообразили его. Только благодаря этому смогли они вынести все, что обрушилось на них в дальнейшем. Не было такого поражения, такого унижения, таких страданий, которых они не могли бы снести, ибо в каждом из них усматривали определенный смысл. Они могли сказать себе: «Да, это неизбежно должно было произойти в свой черед. Существовавший в мире порядок нарушился, тут сомнений быть не может. Ведь даже звезды сорвались со своих мест». Итак, они вообразили, что во всяком событии заключен свой особый смысл – быть может, это не так уж много, но то была их единственная опора, и ее оказалось достаточно. Один из самых моих любимых авторов – Айсек Диннесен – говорит: «Все печали можно пережить, если написать о них историю или такую историю рассказать». Года четыре тому назад меня заинтересовала проблема «устной традиции» в том ее аспекте, в каком термин этот употребляется для обозначения всей сокровищницы долитературного повествовательного искусства в аборигенных культурах Северной Америки. Особенно же я стал задумываться над тем, каким образом мифы, легенды и вся сумма народного знания обретают ту зрелую форму выражения, которую мы именуем «литературой». Ибо, на мой взгляд, литература – конечный продукт определенного эволюционного процесса, и так называемая «устная традиция» – прежде всего одна из стадий этого процесса, стадия необходимая, а быть может, и исходная. Я начал поиски материала – чисто устного, однородного и в то же время широко отражающего систему культурных ценностей народа. Тут у меня было определенное преимущество: ведь я сам американский индеец и многие годы прожил в индейских резервациях Юго-Запада. С тех пор как я научился воспринимать себя самого и выражать свои мысли с помощью речи, я слышал предания кайова, чьим потомком являюсь. Три столетия тому назад кайова жили в горах неподалеку от истоков реки Иеллоустон (сейчас это западная часть штата Монтана). В конце XVII века началась длительная миграция на юг и восток. Кайова прошли по нынешней границе Монтаны и Вайоминга к горам Блэк-Хиллс, затем двинулись дальше на юг, вдоль восточных склонов Скалистых гор и вышли к горам Уичито, лежащим в чаше Южных равнин (ныне – юго-западная Оклахома). Я вновь упоминаю об этом давнем пути, проделанном кайова, ибо в известном смысле он оказался решающим для народного сознания и изменил представление кайова о самих себе. Длительность их миграции исчисляется многими поколениями, а проделанный ими путь – многими сотнями миль. В начале его кайова были отчаявшимися разобщенными людьми, обреченными на унизительную повседневную борьбу за существование. К концу его они стали сообществом воинов, охотников на бизонов. Во время долгого своего пути они сели на лошадей, перед ними открылась ширь равнин, они обрели власть над этими пространствами и высокое чувство судьбы. В союзе с команчами кайова около ста лет были хозяевами южных равнин. Это переселение и новый золотой век, к которому оно привело, нашли отражение в преданиях кайова и всей их культуре. Несколько лет тому назад я повторил их путь, а, завершив его, побеседовал со стариками и узнал от них много интересного: были тут сведения о прошлом и поучения, факты и вымысел, причем все – в виде устных рассказов, все ценно и значимо само по себе. Я взял переводы нескольких преданий о миграции кайова и расположил их так, чтобы по ним можно было как-то проследить и хронологическую последовательность событий на всем протяжении пути, и сам путь – в смысле чисто географическом. Этот вот сборничек, а поначалу то был всего- на- всего сборник преданий, был выпущен под названием «Странствие Тай-ме» так называемым «подарочным» изданием, ограниченным тиражом в сто изготовленных вручную экземпляров. Позднее сборничек этот, дополненный иллюстрациями и комментариями, вышел уже в обычном издании под названием «Путь к Горе Дождей». Книга эта, в известном смысле, экспериментальная, принцип повествования тщательно продуман, и я хотел бы сказать о нем несколько слов. Затем я, с вашего позволения, сошлюсь на текст, чтобы показать, как в нем этот принцип реализуется. А в завершение мне хотелось бы подробно прокомментировать одно из преданий. В книге отчетливо просматриваются три составляющие: мифологическая, историческая и личная. Сперва дается перевод предания, затем следует двухчастный комментарий: один – исторический, другой – личный, связанный с воспоминаниями автора. Хотелось бы думать, что с помощью этих элементов, вместе взятых, можно наиболее убедительно доказать всю значимость устной традиции. Для повествования такого типа особенно удобный жанр – хождение. А «Путь к Горе Дождей» и есть рассказ о хождении, насыщенный смыслом, явным и скрытым. А теперь обратимся непосредственно к тексту. Предания кайова, включенные в «Путь к Горе Дождей», составляют нечто вроде литературной хроники. В известном смысле, каждое из них – веха на знаменитом пути кайова с верховий реки Иеллоустон к реке Уошито. Из них мы узнаём, что, когда людям племени кайова открылась ширь Великих равнин, они преобразились внутренне, в них проснулись стремление к поиску, жажда открытий. Хотя некоторые из этих преданий восходят ко временам весьма отдаленным, записаны они только сейчас. Одно из них имеет для меня особенно важное значение. Когда я был ребенком, отец рассказывал мне сказание о стрелоделателе, повторял его частенько, поскольку оно очень мне полюбилось, и то, как мне его сказывали, – одно из самых первых моих воспоминаний. Вот это предание: Жил некогда муж с женой. Ночной порой они были одни в типи. При свете костра мужчина делал стрелы. Через некоторое время он что-то почуял. На стыке двух шкур типи было небольшое отверстие. Кто-то стоял снаружи, заглядывая внутрь. Человек продолжал работать, но сказал своей жене: «Кто-то стоит снаружи. Не бойся. Давай говорить спокойно, как обычно». Он взял стрелу и сжал зубами. Потом, как и следовало, приложил ее к луку и прицелился, сначала в одном направлении, потом в другом. И все время он продолжал речь, будто обращаясь к жене. Но говорил так: «Я знаю, что ты там, снаружи, ибо чувствую твой взгляд. Если ты кайова, то поймешь мою речь и назовешь свое имя». Но ответа не было, и человек продолжал свое дело, направляя стрелу поочередно во все стороны. Наконец, прицел совпал с местом, где стоял его противник, и он спустил тетиву. Стрела вошла точно в самое сердце врага. До сих пор предание о стрелоделателе было известно лишь очень немногим, оно было непрочным звеном в той самой древней речевой стихии, которую мы именуем устной традицией, – непрочным, ибо сама эта традиция непрочна. Сколько бы раз ни рассказывалось предание, от полного забвения его неизменно отделяет лишь срок жизни одного поколения. Но потому-то его и хранили так бережно. Не будет преувеличением сказать, что оно выражает смысл человеческого бытия. Вот мы и дошли до сути интересующей нас проблемы. Ведь предание о стрелоделателе есть также связующее звено между речью и литературой… Предание это – замечательное: целостное, исполненное внутренней красоты, точное и по замыслу, и по его воплощению. Над ним стоит задуматься, мы узнаём из него нечто важное, оно помогает постигать глубинный смысл вещей… В конечном итоге, предание это – об устном слове. В сущности, между самим процессом устного повествования и тем, что сказывают, нет разницы. Суть предания не столько в том, как именно стрелоделатель поступает, сколько в том, что он говорит, точнее, в том, что он вообще осмеливается заговорить. Самое важное здесь вот что: стрелоделатель говорит и тем самым ставит под угрозу свою жизнь. Именно эта сторона предания для меня всегда интереснее, ибо здесь устное слово самореализуется в полной мере… Наше восприятие устного слова очень обострено, и мы сознаем, что есть в природе речи нечто опасное и в то же время притягательное. «Если ты кайова, то поймешь мою речь и назовешь свое имя…» Есть крайняя степень риска в этом простом обращении, заключающем в себе одновременно и вопрос, и мольбу. В его условной форме – нечто трогательно-деликатное. Именно в этот миг стрелоделатель полностью реализует себя в речи: реальность эта непрочна, положение его опасно, и он сам понимает это не хуже нас. Из незамысловатого этого происшествия мы узнаем все, что определяет и самого стрелоделателя как личность, и его судьбу, а в равной степени – нас самих и нашу собственную долю. Стрелоделатель решается заговорить, ибо у него нет другого выхода: слова, речь – вместилище его знания и жизненного опыта, они дают ему единственную возможность уцелеть. Он инстинктивно отбирает самые существенные слова, делая это с превеликой осторожностью и честностью. «Давай говорить спокойно, как обычно», – говорит он жене. А страшного неведомого пришельца просит всего-навсего назвать свое имя, то есть подать простейший знак того, что он понят: ему нужно, чтобы в ответе пришельца был некий – самый минимальный – смысл. Но ответа нет, и стрелоделателю открывается то, что не было ему ведомо раньше: перед ним враг, и сейчас он получил над незнакомцем перевес. Это он понимает отчетливо, и такая уверенность сама по себе дает стрелоделателю решающее преимущество над противником, которое он полностью реализует. Замысел его – такой рискованный, требующий безоглядной смелости, – осуществляется успешно. Предание это очень значительно само по себе. Оно отличается от других тем, что в нем с особой отчетливостью показано, каким образом слово воплощается в смысл. Оно также наводит на мысль о том, что слова несут в себе риск и ответственность. Этим оно как бы стремится подтвердить свою значимость. Оно как бы говорит нам, что в сфере слов все сопряжено с риском. Возможно, это и в самом деле так; не исключено, что истина эта лежит в основе всей литературы. Стрелоделатель – прежде всего человек, сотворенный словом. Он обретает наиболее полное Словом сотворен человек бытие в слове, он родом из слова, и будущее его – в слове. Иного мира ему не дано. Но это мир ограниченной реальности и неограниченных возможностей… Из предания явствует, что стрелоделатель одинок, насторожен. Нам ясно также, что, оказавшись перед лицом страшной опасности, он встречает ее единственно возможным для него образом. У меня лично это не вызывает сомнений, и, я полагаю, есть тут нечто такое, что прямо указывает на обусловленность нашего собственного литературного опыта, на смысл, которого нельзя терять. Наконец, мне хотелось бы отметить еще одну важную особенность человека, сотворенного словом. Ведь сказитель безымянен, о нем вообще не говорится, и в этом заключена своеобразная ирония. Правда, с одной стороны, мы знаем о нём очень мало – лишь то, что он как-то трансформировался в образ стрелоделателя. Но, с другой стороны, больше нам ничего и не надо знать о нем. Он поведал нам о том, что его бытие – в слове, и показал, с каким смертельным риском это сопряжено. У нас, естественно, возникает мысль, что сказитель и стрелоделатель – один и тот же человек и что благодаря силе устного слова он не только уцелел, но и намного пережил других людей. Как мы только что отметили, лишь слова, речь позволяют стрелоделателю выжить. И вот над чем особенно стоит поразмыслить: ведь стрелоделатель пережил бесчисленное множество поколений – он жив и поныне. Когда падали звезды Своё индейское имя, Тсоай-тали, я обрел в шесть лет от старика кайова Пул-хоо. То была примечательная личность, и я много думал о нем. Среди занимавших его вещей было осознание истории. И вот он начал завязывать отношения со временем, собственной старостью и непокоем. Он завел журнал, где стал записывать рисуночным письмом, одно за другим, события, отмечавшие развитие его народа. Когда я увидел эту летопись, то представил себе Пул-хоо за своим делом – и было то дело священным. Он входит в спальню и притворяет дверь. Из ящика стола он достает книгу и очки, он всегда держит их вместе. Конторская книга, приобретенная в Форте Сил, обернута красной тканью. Он хранит ее издавна, и она значит для него немало. Он прикасается к ней особым образом с привычной заботой. Это календарная история народа кайова с 1833 года. Пул-хоо не помнил, как пришел он к такому видению истории, не помнил, отчего решил рассказать ее в картинках на бумаге, но эта книга стала важным делом его жизни. Поначалу он заносил в нее события, отмеченные в более древней летописи, на расписанной шкуре, затем – то, что выпало на долю собственной памяти. А в старости он полюбил обращаться во времени вспять, и хотя не умел ни читать, ни писать, календарь дал ему эту возможность. То было средство осознания собственного места в мире, он мог как бы прозреть всю долгую полосу от самого своего прихода и ощутить в жилах силу, пришедшую в движение с его рождением. До того же лежала лишь тайна, своего рода исход, доисторичный и непроницаемый – реальность вне какого-либо объема, протяженности или любого иного смысла, кроме мифа. Он мало ведал об этом, что почти не заботило его: кайова вступили в этот мир, познали страдание и торжество и странствовали, пройдя дальний путь от своей первородины. Но все это стало для Пул- хоо единым мгновением, как если бы весь мир возник тем утром 13 ноября 1833 года, когда небо наполнил тот удивительный звездопад – самый мощный из когда-либо отмечавшихся метеоритных дождей. Он раскрыл книгу на первой странице, и то был Де-пегйя-де саи – ноябрь 1833 года, и падали звезды. Он прикрыл глаза, чтобы лучше видеть их. Они были повсюду во тьме, воистину, столь бесчисленные и сияющие, что сама ночь сотрясалась от них. Они летят как искры, думал он, и представил еще стройные, заостренные листья, обращенные к солнцу, и чистейшие блики искрящиеся на воде. И пока он созерцал в этом забытьи, звезды превратились наконец в нечто такое, чего он никогда не видел, да и не увидит иначе – вне своего воображения и кровной памяти. И верно – они не были подобны ни искрам, ни листьям, ни бликам на воде. В каком-то более древнем и почти совершенном единстве движения и света звезды кружились по всему окоему его внутреннего зрения. Они катились и меняли пути, приближались и нависали – и медленно и безмолвно тонули в бездне. Безмолвно… Мужчины, женщины, дети метались вокруг среди вспышек света, округлив глаза, с искаженными страхом ртами, но он не слышал их метаний и криков. И всё же окружающее безмолвие не казалось ему странным. Было так, словно земля – пусть даже лишь та земля, которую он ведал – скатывалась в застывшую чёрную тьму. И пусть этот сверкающий хаос был неким образом лишь частью его сиюминутного восприятия на грани бреда, как и безмолвие – уделом, в который неумолимо падали звезды. Они взмывали и падали сияющими линиями, размеряющими пространство и время, определяя вечность. А он глядел на них, стоя у пределов времен и за ними. Пул-хоо умер в 1939 году, прежде, чем я по-настоящему смог узнать его. Но я представляю его именно так. И вот он уходит, погружённый в свои видения, этот старик, давший мне имя… This file was created with BookDesigner program bookdesigner@the-ebook.org 28.09.2013